— Вы, право, забываетесь, — заметил Пераль.
— …Или тем, что вот уже два года на город наложен интердикт? Младенцев не крестят, покойников не отпевают. Это ему в гнев? Мы во всем склоняемся перед ним, князем нашим, даже в том, что не просим святого отца снять с города интердикт, который был наложен не за наши грехи! А он, наш князь, в отместку затеял… этот подушный сбор!
Такая острота показалась Пералю удачной, он позволил себе улыбнуться.
— Вы немного перегибаете палку, милейший Де Сипт, — произнес он.
— Именно, палку! — перебил бургомистр. — Но если бы при вас была шпага, что больше приличествует вам по званию, кавалер, я перегнул бы вашу шпагу!..
— Палка, в противоположность шпаге, придает мне уверенности, — сказал Пераль. — Ведь я сборщик… — Он быстро глянул, не смеется ли бургомистр.
— Мне известно, в чем мы провинились, — сказал тот. — Но он пришел сюда сам, пешком, явился ниоткуда и собрал народ на площади. Он рассказал им про птиц, про мотыльков, про пчел полевых. Он говорил про то, как не быть в подчинении. Город не забыл своих вольностей, Пераль. Еще не так давно мы никому не платили податей, ни одному князю. Люди слушали его затаив дыхание, а он говорил им про скорлупу и сердцевину. Вы меня понимаете, Пераль?
Тот вздрогнул от внезапной схожести.
— Как его зовут? — спросил он.
— Его зовут брат Одо, — ответил бургомистр, с жалостью глядя на Пераля. Тот как бы в нерешительности подступил к нему.
— Дайте мне ее! — попросил он, протягивая руку.
— Неужели вы думаете, — громко, точно провозглашая, произнес Де Сипт, — что служение пользе государства пошло на пользу мне самому? И что я оставался бы бургомистром этого города в течение шестнадцати лет, если бы имел то, что вы у меня просите?
— Как вы посмели ее отдать кому-то другому! — возмутился Пераль. — Не забывайте, кому вы служите, Де Сипт!
— Однажды, — сказал бургомистр, — цех меховщиков пригласил меня на празднование дня их святого патрона. И, признаться, они славно уделали меня, добрые меховщики. Я очнулся посреди ночи у ведра. Меня, Пераль, рвало, извините за прямоту, но вы ведь знаете, сам я из народа, люблю простое, крепкое словцо. Да, я, кажется, выблевал то, чего вы так жаждете. Уж я искал ее, искал, шарил по дну ведра рукой…
Пераль непроизвольно поморщился. Бургомистр засмеялся. Смех у него был здоровый, народный.
К себе Пераль вернулся уже затемно, миновав первую стражу. Свою треуголку он нес в руках. Сейчас она была доверху полна яиц, он насобирал их на обратном пути. Кое-как взойдя по лестнице, он добрался до кровати, осторожно положил треуголку на постель и затеплил свечу. При свете стал он разбирать добытое. Яйца были мелкие, сорные, некоторые совсем несвежие — случались ему по пути отчего-то все лавочники да подмастерья, многие в подпитии. Правда, попалось и большое воронье яйцо, матово-белое, он стал его рассматривать…
— Мессере! — пискнул кто-то в углу.
Пераль вскочил, поднял свечу повыше и обнаружил в углу мальчишку лет десяти.
— Что ты здесь делаешь? — спросил Пераль, разглядывая его. Мальчишка показался ему знакомым.
Мальчик в ответ только испуганно замигал.
— Как тебя зовут?
— Антонин, — с запинкой произнес мальчик.
— Почему ты назвал меня мессером?
Мальчишка потупился.
— Ведь вы иноземец, — едва слышно проговорил он.
— Ну хорошо, — улыбнулся Пераль. — Что ты делал в моей комнате? Только не говори, что дверь была отперта. Ты ведь в окно влез?
Мальчишка виновато кивнул.
— Я ждал вас, — прошептал он.
— Меня? Зачем?
— Мессере! — неожиданно громко сказал Антонин. — Отдайте мне то, что вы отняли у моего отца!
Пераль нахмурился.
— А кто твой отец?
— Он хозяин этого двора, — отвечал Антонин. — Отдайте мне это, добрый мессере!
— А ты знаешь, что это такое? — спросил Пераль, подходя ближе.
Антонин с жаром закивал.
— Это надо вручить Господу Богу. Я помню, священник говорил, давно…
— Давно… — откликнулся Пераль, в раздумье поставил свечу на стол, так что угол вместе с Антонином вновь ушел в темноту. — А почему твой отец сам не пришел?
— Он занят по хозяйству, — донесся из темноты тонкий голосок. — Он очень занят, добрый мессере. Так много постояльцев…
Капля горячего воска обожгла Пераля, и, словно в ответ, что-то подступило к горлу, встало комком.
— Не так далеко отсюда, Антонин, — переборов себя, произнес он, — в большом холодном замке живет князь Теодохад. У него рогатый парик и нет сердца, зато есть бабочки, которых собирают для него такие люди, как я. Представь себе, Антонин, залы, бесконечные залы, где вместо гобеленов висят панели с приколотыми к ним мертвыми бабочками. Их так много, Антонин, что от них рябит в глазах. Но князю Теодохаду их мало, он хочет, чтобы все бабочки мира были его, он хочет набить свой замок доверху, он не хочет, чтобы люди вручали их Господу Богу. И когда-то давно, — комок превратился в ком, стал душить, Пераль еле выговаривал слова, — я отдал ему свою. Отдал, ибо не знал, что ее можно вручить еще кому-то.
Мальчик подвинулся к нему.
— Мессере, — прошептал он, — возьмите мою, только отдайте папину!
Пераль покачал головой.
— Ему нужны только ночницы, Антонин, — выговорил он. — Вручи свою… тому, о ком говорил тебе священник… давно.
В углу раздался всхлип, а потом мальчик стремительно и бесшумно, как кошка, шмыгнул в дверь.
— Я их выпущу, мессере! — раздался с лестницы его горячечный шепоток. — Я видел, как брат Одо это делал. Я это сделаю… мессере!
Монах вынырнул из темноты и торопливо зашагал через всю площадь к собору, на ходу звеня ключами. Уверенности в его повадке не чувствовалось, даже напротив, — он спотыкался, часто озирался, громко звенел связкой ключей, норовя совсем выронить ее из рук. Подойдя к вратам храма, он словно в удивленьи остановился: он привык к тому, что его ожидают люди, пришедшие послушать его проповедь. Но сейчас на площади перед собором не было ни души. Такого еще не случалось. Немного постояв, он поднялся по ступеням и принялся отмыкать тяжелые двери. Руки тряслись, ключи звенели, к этому звону прислушивались молчаливые дома по краям площади, и монаху казалось, что они переглядываются между собой в негодовании. Наконец двери отворились, и из проема пахнуло запахом старого ладана, сырым деревом. В храме никто не служил больше двух лет.
Он устремился по главному проходу к алтарю. Каждый его шаг сопровождался звучным треском: весь пол устилала яичная скорлупа. В алтаре он затеплил несколько толстых свечей, и темный холодный собор озарился трепетным светом. Встав на колени, принялся брат Одо жарко молиться. Он молил Пречистую Деву, чтобы хоть кто-нибудь явился сегодня. Брату Одо было страшно впустую нарушать папское повеление. Завтра он оставит этот город. Нигде он не задерживался дольше месяца, торопясь освидетельствовать каждый город этого княжества, самого себя уподобляя Божьей пчеле, коя не оставляет ни единого цветка на этом прекрасном лугу. А иной раз заденет пчела одуванчик, и вот полетели пушинки по ветру ко Господу! Или того пуще, спугнет пчела бабочек, а они знай себе кружатся да радуют Всевышнего, наблюдающего с небес за сим градом, сим крином чудесным…
Позади него захрустела скорлупа. Монах зажмурился и зашептал благодарственную молитву, а потом поднялся с колен и повернулся, чтобы встретить пришедшего на проповедь. Однако это был не обычный горожанин. В проходе стоял человек в плаще и треуголке, по виду — знатный господин, и с любопытством рассматривал поднятую с пола скорлупку. Только увидев толстую палку, высовывающуюся из-под плаща, брат Одо понял, кто перед ним.
Пераль тем временем бросил скорлупку и благожелательно взглянул на монаха.
— Неужели ты так и уйдешь из города, не выметя весь этот сор? — негромко спросил он, показывая рукой вокруг.
Брат Одо молча смотрел на него.
— Не знаю, стоит ли говорить, — продолжал Пераль, — что за тобой по пятам следует святая инквизиция. Им до смерти хочется узнать, кто наполняет Божьи храмы яичной скорлупой.