Он летел, плыл, проползал между звезд, погружался в холодные недра туманностей, перехватывал излучение белых карликов и жарких шаров, которые не были ни звездами, ни черными дырами, а представляли собой щупальца идей, проникшие сквозь два мира в это материальное пространство.

Это я, — говорил он себе, и суть всякого явления, всякого движения была ему ясна. Он знал, почему светят звезды, почему они собираются в спирали, и понял неожиданно, что где-то в этой огромной вселенной, на одной из планет одной из галактик в одном из скоплений… в мире, так непохожем на его собственный, но все-таки похожем, как бывают похожи друг на друга братья, разделенные при рождении и никогда не встречавшиеся.

Я — это он? — мелькнула мысль.

Он — кто?

Резкая боль возникла не в нем, конечно, потому что себя он не чувствовал, резкая боль пронзила все пространство, будто натянувшееся, готовое разорваться, лопнуть, вот сейчас… и мир перестанет быть… невозможно… нет…

* * *

Что-то вытолкнуло Аббада из собственного подсознательного, заставило его открыть глаза, а уши опять слышали множество звуков — тихий гул компьютера, тиканье часов, чьи-то возбужденные голоса на лестничной площадке, и еще были какие-то звуки, природу которых он не мог определить. Он открыл глаза и понял, что вернулся сон, преследовавший его которую уже ночь. Это был не кошмар, напротив, ему было безумно интересно ощущать себя в мире, который он не мог бы никому и даже самому себе описать словами, потому что слов таких не существовало в природе.

Он потянулся, и образы сна, будто испугавшись света дня за окном, свернулись в клубок и спрятались, сделавшись невидимыми и неощутимыми. Каждое утро, просыпаясь, он хотел запомнить хоть что-нибудь, знал, что это важно — прежде всего, для работы, это было прозрение, инсайт, но почему-то память подводила, и он запоминал только ощущение, внутреннюю потребность делать то, что он делал.

Он заставил себя встать и поплелся в душ — пустил сначала очень горячую, а потом ледяную воду, мысли чуть прояснились, и ему даже показалось, что он ухватил кончик решения уравнения, того, вчерашнего. Он читал перед сном новую статью Линде в «Физикал ревью леттерс», очень интересный поворот в умозаключениях по поводу теории инфляции.

В комнате надрывался телефон, но ему не хотелось выходить из-под душа, он надеялся, что сейчас вспомнит… Нет, не получалось. Ни сейчас, ни вчера, ни неделю назад.

Наскоро обтершись, он прошел в комнату и схватил трубку телефона как раз в тот момент, когда звонки прекратились. Номер… Да, звонила Дженни, ладно, ей я перезвоню позже, подумал он, все равно вечером встретимся, а сейчас не хотелось бы отвлекаться.

Он выпил кофе, съел вчерашнюю булочку, густо намазав ее айвовым вареньем, и сел к компьютеру. Он не знал, как выйти на решение, но почему-то был уверен, что именно сегодня, стоит только ему увидеть на экране цепочку знакомых символов…

Наверно, это и называют инсайтом, озарением, прозрением. Заменить переменную, проинтегрировать по поверхности, потом сократить и суммировать…

Все.

Решение. Красивое, как миланский собор, прочное, как пирамида Хеопса, — и правильное, как четыре первых постулата Евклида.

Он записал формулу в файл, вывел на экран всю цепочку преобразований и предположений, начав с граничных условий и критериев. Слов для описаний понадобилось совсем немного — не статья получилась, а математическая вязь, именно такой он и представлял себе идеальную статью по космологии, где все понятно посвященному, специалисту, и совершенно непонятно прочим смертным.

Космология, — подумал он, — не наука об устройстве Вселенной (или вселенных, если быть точным). Космология — это самосознание. Или — самопознание. Извлечение мира из сна. Или — сон мира.

Он вывел статью на принтер, распечатал, но перечитывать не стал — положил восемь получившихся листов сверху на купленную вчера в университетском магазине «Жизнь в Многомирии» Бергсона. Надо будет почитать, но он знал, что не найдет там ничего для себя нового.

Идеальная статья, — подумал он. Только формулы. Посвященный поймет. Или не поймет — если не захочет разглядеть очевидного. Не нужно полагаться на интуицию читателя, будь он лучший в мире специалист по строению Вселенной. У каждого свой взгляд на предмет, и каждый (разве он не убедился в этом на собственном опыте?) в любом, самом, казалось бы, очевидном тексте видит лишь то, что хочет — до тех пор, пока его не ткнут носом, пока не скажут: «Что же ты, идиот этакий, не видишь очевидного?»

Конечно, из формул следует, что плотность темной материи во Вселенной близка к критической настолько, насколько вообще эта величина может быть определена на современном уровне наблюдений. Вообще говоря, темной материи во Вселенной ровно столько, сколько требуется для объяснения ускорения — и столько, сколько нужно, чтобы в любой момент ткань пространства-времени порвалась, как рвется под руками старое прохудившееся платье: так он порвал, когда был ребенком, старую мамину блузку, самую дорогую для нее вещь, которую она берегла, как… да, пожалуй, как обручальное кольцо, переходившее в семье от матери к дочери. Мама говорила, что кольцо сделано было в семнадцатом веке, а может, и раньше — во всяком случае, его далекой прапрабабке это кольцо подарил на свадьбу прапрадед-пират, а с чьего пальца этот прожженный негодяй снял удивительную по красоте вещь… лучше не думать.

Вот-вот. И сейчас, пожалуй, лучше не думать о том, что каждый прожитый миг может стать последним, и ни от чего земного это не зависит — ни от террористов Бин-Ладена, ни от бандитов из Гарлема, ни от иракской политики президента Буша, ни от болезни, любой, в том числе и той, которой он боится больше всего, боится настолько, что даже мысленно не хочет произнести название, потому что это семейный бич, от этой болезни умерли его дед и отец…

Все. Не думать об этом. Хорошее настроение? С утра у него было замечательное настроение, он закончил статью, да. Правильную статью, где каждая формула следует из предыдущей, доказательства плотно, без малейших зазоров, пригнаны друг к другу.

И где нет последней, заключительной фразы. Вывода. Он побоялся написать. Побоялся за свою научную репутацию. Побоялся, что ему скажут: а это уже фантазия. Не должны сказать, потому что уравнения правильны, а решение однозначно. Но ведь скажут, нет никаких сомнений. «По-вашему получается, что скорость света не предел скоростей? По-вашему, общая теория относительности неверна в масштабах, сравнимых с размерами Вселенной?»

Верна, конечно. Но тот, кто не хочет понять сам…

Он стоял, прижавшись лбом к оконному стеклу, и смотрел на улицу: в узком дворе играли дети, залезая на горку и скатываясь с нее с громким визгом, а чуть дальше поток машин по-черепашьи двигался, застряв в утренней пробке. Мрачный поток, водители не сигналили, но он мог себе представить, какими словами каждый из них проклинал сейчас дорожную полицию, светофоры, своих собратьев-автомобилистов и, конечно, президента, которого к месту службы доставляют с эскортом полиции или на вертолете — за деньги налогоплательщиков, кстати, то есть, и за его деньги.

И все это — и дети на площадке, и дома, и машины, и президент с эскортом и вертолетом, и Дженни с ее причудами, и он сам с его работой и занудством — все-все-все в следующую секунду перестанет быть в материальном мире, потому что…

Так говорит уравнение.

Так говорит Заратустра. Он слушал эту симфоническую поэму нелюбимого им Рихарда Штрауса в прошлом сезоне в Карнеги-холле, играл Израильский оркестр под управлением Меты. Так говорит Заратустра. Говорит — и все. Слово сказано. Музыка сыграна. Точка.

В статье он точку не поставил. Понимайте, мол, сами. Пусть кто-нибудь, кто поймет, напишет об этом и станет первым, сказавшим слово. Пусть коллеги расправляются с тем, кто это слово скажет. Не с ним.

В начале было слово. Да? Нет, господа, в начале было число. В начале была формула. Словом мир не сотворишь. Мир нужно рассчитать, иначе… Да, иначе он в какой-то момент — через тринадцать миллиардов лет — попросту развалится, исчезнет, растворится в физическом вакууме…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: