Почему «депутат», инспектор Филд не может нам сказать. Он только знает, что так всегда зовут человека, который следит за койками и ночлежниками. Спокойно, депутат! И повыше вашу зажженную свечу в пузырьке из-под ваксы, потому что здесь во дворе страшная слякоть, а эта наружная лестница скрипит и вся в дырах.
Опять в этих нестерпимо тесных конурах, подобных крысиным норкам или гнездам мерзких насекомых, но еще более смрадных, — толпы ночлежников, каждый спит на своей грязной низенькой выдвижной койке, скорчившись под дерюгой. Эй! Кто здесь есть? Вылезай! Дайте на вас посмотреть! Лицом к свету! Паркер, наш лоцман, ходит от койки к койке и поворачивает к нам заспанные лица ночлежников, как мог бы торговец поворачивать баранов. Иные просыпаются с руганью и угрозами. — Что? Кто говорит? Ох, если уставился в меня проклятый горящий глаз, куда я ни уйду, ничто мне не поможет. Вот я! Привстал в постели, можете на меня смотреть. Вы за мной? Не за вами, ложитесь и спите! И я ложусь, угрюмо ворча.
Где бы ни задержалась на миг скользящая дорожка света, в ее конце тотчас возникнет ночлежник, покорно даст себя осмотреть и канет опять в темноту.
Здесь, верно, снятся странные сны, депутат. Ну, спать они здоровы, говорит депутат и, вынув свечу из пузырька от ваксы, снимает пальцами нагар, сбрасывает его в пузырек и опять затыкает пузырек свечой. Вот и все, что я знаю. Что за надписи, депутат, на всех этих простынях непонятного цвета? А это, чтоб не раскрадывали белье. Депутат откидывает дерюгу на свободной койке и показывает. «Держи вора!»
Лежать ночью, закутавшись в надпись, говорящую о моей жизни в подполье; засыпать, прижимая к груди тот крик, что преследует меня и не дает уснуть; а едва очнусь, снова встретить его, глядящего в упор, обвиняющего меня; встречать его как первого гостя в день Нового года, как свою Валентину в Валентинов день[7], как первое поздравление в день моего рождения, и как рождественский привет, и как прощание со старым годом! Держи вора!
И знать, что меня непременно, как ни выкручивайся, должны задержать. Знать, что мне не по плечу борьба с личной энергией и проницательностью этих людей или с этой упорядоченной и прочной системой! Перейду я здесь улицу и, шмыгнув в лавчонку и во двор, пущусь в знакомый лабиринт переходов и дверей, приспособленных, чтоб можно было улизнуть, — всяческих люков, похожих на крышки и двойные донья в коробках фокусника. Но чего они стоят? Перед кем открываются они по кивку? Кто показывает нам тайну их устройства? Инспектор Филд.
Не забудь про Старую Ферму, Паркер! Паркер не такой человек, чтоб забыть. Сейчас мы туда направляемся. Это бывший помещичий дом, и стоял он когда-то среди полей. В то время с его крыльца, верно, можно было увидеть что-нибудь приятнее этой чертовой улицы, по которой мы сейчас проходим под низко нависающими фасадами ветхих деревянных домов, запертых, сплошь в объявлениях — все повести и драмы Монетного двора! — и насквозь прогнивших. Этот длинный мощеный двор был когда-то выгоном, или садом, или цветником перед фермой. Может быть, тут была посредине голубятня, а вокруг нее поклевывала корм домашняя птица, и росли красивые вязы, где сейчас торчат коньки линялых крыш и дымовые трубы; и свистели дрозды, где сейчас услышишь только пересвист всякого рода жулья. Очень на то похоже, соглашается инспектор Филд, и мы заходим в общую кухню, что стоит во дворе, на отлете от дома.
Ну, мальчики мои и девицы, как вы тут все поживаете? Где Черныш, который двадцать пять лет всегда стоит у Лондонского моста, размалевав себе кожу, чтоб изобразить больного? — Он тут, мистер Филд! — Как поживаете, Черныш? — Отлично, сэр! — Не играли нынче вечером на скрипке, Черныш? — Вечер не тот, сэр! Нынче ему не до музыки, сэр, — встревает шустрый, улыбающийся юнец, здешний острослов. — Я ему прочитал назидательную лекцию; разъяснял ему, понимаете, чем он кончит. Среди этой публики много моих учеников. Вот этот молодой человек (он поглаживает по голове другого, который читает рядом с ним воскресную газету) — тоже из моих учеников. Это я научил его читать. Способный паренек, сэр. Он кузнец и добывает хлеб в поте лица своего, сэр, И я тоже, сэр. — Вон та молодая женщина — моя сестра, мистер Филд. Она тоже сделала большие успехи. Мне с ними много хлопот, сэр, но я считаю себя щедро вознагражденным, сэр, когда вижу, как они все теперь хорошо себя ведут, как похвально. В этом великое утешение, правда, сэр? — В середине кухни (вся кухня в восторге от неожиданного увеселения) сидит скромная хрупкая молодая женщина с прелестным младенцем на коленях. Она, как видно, принадлежит к этому обществу, но до странности не походит на других. У нее такое милое спокойное лицо и голос, и так она гордится, когда хвалят ее ребенка, — вы не поверите, ему же только девять месяцев! Неужели и она такая же дурная, как остальные? Инспектору его опыт не внушает веры в обратное и подсказывает ответ: «Ни на грош разницы!» В старом фермерском доме, когда мы подходим, играет рояль. Он смолкает. Выходит хозяйка. Я не возражаю, мистер Филд, чтобы джентльмены зашли, но лучше бы выбрать для этого более ранний час, а то жильцы жалуются на беспокойство. Инспектор Филд учтив и обходителен — знает, как подойти к этой даме и к женскому полу вообще. Депутатом на этот раз молодая девушка; она ведет нас наверх по крутой широкой старой лестнице, очень чистой, в чистую комнату, где спит много ночлежников и где расписные панели старых времен удивленно смотрят на выдвижные койки.
Свежая побелка и запах мыла (нам уже кажется, что мы раззнакомились с ними чуть ли не в младенчестве!) превращают этот старый дом на ферме в необычайное явление, и долго после того, как мы его оставили, они сочетаются для нас в одно целое со странно неуместным образом миловидной матери с младенцем, — и даже долго после того, как мы оставили соседний уголок, еще овеянный сельской прелестью, где некогда под деревянной аркадой, что стоит, как стояла встарь, не брезговал попировать знаменитый Джек Шеппард и где по сей день два брата в широкополых шляпах, оба старые холостяки, (на Монетном дворе передают шепотком, будто они смолоду заключили между собой договор, что, если один когда-либо женится, то потеряет свою долю общей собственности), держат уединенную таверну и просиживают ночи напролет, посасывая трубки, в распивочной, среди стародавних бутылок и стаканов, как мы их воочию видели.
Который час? Колокол св. Георгия[8] в Саутуорке бьет в ответ двенадцать. Спокойной ночи, Паркер: на Рэтклифской дороге уже поджидает Уильяме — показать нам дома, где пляшут матросы.
Хочется спросить, откуда родом инспектор Филд. Я бы уверенно ответил — с Рэтклифской дороги, если бы он равным образом не был как дома повсюду, куда мы ни приходим. Его не смущает, как меня, полуночная Темза. Он не тревожится, что она ползет, черная и молчаливая, справа от нас, прорывается в шлюзы, плещется в столбы и сваи и в железные причальные кольца, скрывая странные предметы в своем иле, унося тела самоубийц и утопленников быстрее, чем это было бы прилично для ночных похорон, и приобретая многообразный опыт на пути от своей колыбели к могиле. Эти тайны не для него. На это имеется своя речная полиция!
Уильямс, как положено, идет во главе. Мы немного запоздали,, так что некоторые дома уже закрылись. Неважно. Вы и так покажете их немало. Все их содержатели знают инспектора Филда. Его пропускают повсюду свободно и радушно, куда бы он ни захотел пройти. Все эти дома так безотказно открыты для него и для нашего местного проводника, что, если признать за матросами право повеселиться на свой лад — а в этом праве, по-моему, им отказать нельзя, — я не вижу, как можно было бы лучше осуществлять надзор за такими местами. Я не хочу сказать, что здесь особенно изысканное общество или что танцы особенно грациозны — хотя бы не менее грациозны, чем на балу немецких кондитеров на улице Майнорис, куда мы заглянули по пути, — но в каждом заведении бдительно следят за порядком и, кого надо, тотчас выставляют. Даже когда человек, захмелев, уснул или стал не в меру весел, хозяин зорко его стережет, и его карманы не так легко обчистить, как на улице. В этих заведениях становится явственно видно, как в самом деле много в моряках колоритного и романтического, что требует особого к ним подхода. Они любят песни своего морского сентиментального склада (эти песни поются под градом полупенсов, кидаемых в певца без малейшего уважения к такту и мелодии — обычно из большого свертка медяков, для того и припасенного, — и от которых он то и дело увертывается, точно от картечи, когда они пролетают у самой его головы). Олеографии в залах все на мореходные темы. Кораблекрушение, битва на море, корабль в огне, корабль мчится мимо маяка на отвесной скале, корабль взрывается, корабль идет ко дну, корабль наскочил на медь, люди лежат под шквалом на грот-рее, корабли и моряки пред лицом разнообразных опасностей — все это являет наглядное изображение действительности. А если что-нибудь в фантастическом роде, то уж никак не обойдется без могучего карапуза на чешуйчатом дельфине.