Раздался громовой хохот. Кашлен смеялся так, что у него тряслось брюхо и подпрыгивал стол, за которым он сидел. Маз перегнулся пополам и скорчился, словно собирался пятясь влезть в камин; Питоле топал ногами и, захлебываясь, тряс правой рукой, будто она была мокрая. Даже Буассель задыхался от смеха, хотя обычно воспринимал события скорее трагически, нежели комически.

Но папаша Савон, вытирая перо о полу сюртука, проворчал:

— Нечего тут смеяться. Мне приходится по два-три раза переписывать всю работу.

Он вытащил из папки чистый лист бумаги, подложил транспарант и начал выводить заголовок: «Уважаемый господин министр...» Перо уже больше не оставляло клякс и писало четко. Старик привычно сел бочком и принялся за переписку.

Все продолжали хохотать. Они задыхались от смеха. Вот уже почти полгода они разыгрывали все ту же комедию, а старик ничего не замечал. Стоило накапать немного масла на влажную губку, служившую для вытирания перьев, и чернила скатывались с вымазанного жиром пера. Изумленный экспедитор часами предавался отчаянию, изводил целые коробки перьев и бутыли чернил и наконец пришел к убеждению, что канцелярские принадлежности стали никуда не годными.

И вот для затравленного старика служба превратилась в пытку. В табак ему подмешивали порох, в графин, из которого папаша Савон частенько наливал себе воды, подсыпали всякую дрянь, уверяя его, что со времен Коммуны социалисты только и делают, что портят предметы первой необходимости, чтобы опорочить правительство и вызвать революцию.

Старик воспылал смертельной ненавистью к анархистам, притаившимся, как ему мерещилось, всюду и везде его подстерегавшим, его одолевал суеверный страх перед неведомой и грозной опасностью.

Внезапно в коридоре резко прозвенел колокольчик. Всем хорошо был знаком этот яростный звонок начальника, г-на Торшбефа; чиновники бросились к дверям и рассыпались по своим отделам.

Кашлен принялся было снова за регистрацию бумаг, но положил перо и задумался, подперев голову руками. Ему не давала покоя мысль, которую он вынашивал последнее время. Бывший унтер-офицер морской пехоты, уволенный вчистую после трех ранений — одного в Сенегале и двух в Кохинхине, — он по особой милости был зачислен в штат министерства. Начав с низших ступеней, он медленно продвигался по служебной лестнице, претерпевая множество обид, невзгод и лишений И власть, узаконенная власть, представлялась ему самым прекрасным, что есть на свете. Начальник отделения казался ему существом исключительным, существом высшего порядка; чиновники, о которых говорили: «Ну, это ловкач, он далеко пойдет», — были для него людьми иного склада, иной породы, нежели он сам.

Вот почему к своему сослуживцу Лезаблю он питал глубочайшее уважение, граничившее с благоговением, и лелеял заветную мечту, неотступную мечту — выдать за него свою дочь.

Когда-нибудь она будет богата и даже очень богата. Об этом знало все министерство: ведь у его сестры, мадмуазель Кашлен, был целый миллион, свободный от долгов и в надежном обеспечении. Правда, как утверждали злые языки, она приобрела его ценою «любви», но греховное происхождение денег было искуплено запоздалым благочестием.

Престарелая девица, некогда дарившая ласки многим, удалилась на покой, владея полумиллионом франков, и за восемнадцать лет свирепой бережливости и более чем скромного образа жизни сумела удвоить эту сумму. Давно живя у брата, оставшегося вдовцом с дочкой Корали на руках, она вносила лишь весьма незначительную долю в общее хозяйство. Охраняя и приумножая свои капиталы, она постоянно твердила брату:

— Все равно все это достанется твоей дочери! Только выдай ее поскорее замуж. Я хочу видеть своих внучатых племянников. То-то будет радость, когда я смогу поцеловать ребенка нашей крови.

В министерстве все это знали, и в претендентах недостатка не было. Поговаривали, что сам Маз, красавец Маз, этот министерский лев, с явными намерениями увивался вокруг папаши Кашлена. Но отставной унтер-офицер, ловкий проныра, побывавший под всеми широтами, желал иметь зятем человека с будущим, человека, который со временем займет большой пост и этим придаст веса и ему, Сезару, бывшему унтеру. Лезабль вполне отвечал этим требованиям, и Кашлен давно уже искал способа заманить его к себе.

Вдруг он поднялся, потирая руки. Нашел!

Кашлен хорошо знал слабости своих сослуживцев. Лезабля можно было покорить, польстив его тщеславию, его чиновничьему тщеславию. Он попросит у Лезабля покровительства, как просят его у какого-нибудь сенатора или депутата, у любой высокопоставленной особы.

Кашлен вот уже пять лет не получал повышения и был почти уверен, что оно ждет его в этом году. Так вот, он притворится, будто полагает, что обязан этим повышением Лезаблю, и в благодарность пригласит его к себе отобедать.

Как только этот план созрел у него в голове, Кашлен принялся за его осуществление. Он достал из шкафа свой выходной сюртук, скинул старый и, захватив все зарегистрированные бумаги, находившиеся в ведении Лезабля, направился в кабинет, который был предоставлен тому по особому благоволению начальства — снисходя к его рвению и важности возложенных на него обязанностей.

Лезабль писал, сидя за большим столом, среди вороха раскрытых папок и бумаг, занумерованных красными или синими чернилами.

Увидев Кашлена, он спросил запросто, но тоном, в котором сквозило уважение:

— Ну, что, дружище, много ли вы мне дел принесли?

— Да, немало. Но, помимо того, я хотел с вами поговорить.

— Присаживайтесь, друг мой, я вас слушаю.

Кашлен сел, откашлялся, изобразил на лице смущение и нерешительно произнес:

— Вот я о чем, господин Лезабль. Не стану ходить вокруг да около. Я старый солдат, буду говорить напрямик. Я хочу просить вас об услуге.

— Какой?

— В двух словах: мне необходимо в этом году получить повышение. У меня нет никого, кто бы за меня похлопотал, и я подумал о вас.

Удивленный Лезабль слегка покраснел; довольный и преисполненный горделивого смущения, он все же возразил:

— Но я здесь ничто, дружище, я значу тут куда меньше, чем вы. Ведь вас и так скоро повысят. Ничем не могу помочь. Поверьте, что...

Кашлен оборвал его с грубоватой почтительностью:

— Ну, ну, ну! Начальник к вам прислушивается, и, если вы замолвите за меня словечко, дело выгорит. Подумайте только: через полтора года я вправе выйти на пенсию, а не получив к первому января повышения, я потеряю на этом пятьсот франков в год. Я прекрасно знаю, все говорят: Кашлен не нуждается, его сестра миллионерша. Это верно, что у сестры есть миллион, но этот миллион приносит проценты ей, а не мне. Он достанется дочери, — это верно, но моя дочь и я — не одно и то же. Какая мне польза от того, что моя дочь с зятем будут кататься, как сыр в масле, если мне придется положить зубы на полку? Вот каковы дела, понимаете?

Лезабль кивнул в знак согласия:

— Справедливо, весьма справедливо. Ваш зять может отнестись к вам не так, как должно. К тому же куда приятней никому не быть обязанным. Ну что ж! Обещаю вам сделать все, что от меня зависит: поговорю с начальником, обрисую положение, буду настаивать, если нужно. Рассчитывайте на меня!

Кашлен поднялся, схватил сослуживца за обе руки и, крепко, по-солдатски, тряхнув их, пробормотал:

— Спасибо, спасибо. Знайте, что если мне когда-либо представится случай... если я когда-нибудь смогу...

Он не договорил, не находя слов, и ушел, гулко, по-солдатски печатая шаг.

Но тут он заслышал издали яростно звеневший колокольчик и бросился бежать, ибо сомнений не было, начальник отдела, г-н Торшбеф, требовал к себе регистратора.

Неделю спустя Кашлен, придя в министерство, нашел на своем столе запечатанное письмо следующего содержания:

«Дорогой коллега! Рад сообщить вам, что, по представлению директора нашего департамента и начальника отдела, министр вчера подписал приказ о назначении вас старшим регистратором. Завтра вы получите официальное извещение, до тех пор вы ничего не знаете, — не так ли?

Преданный вам Лезабль».

Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: