Я взял ее бумажку и нетрезво посмотрел, что там написано, а там был написан ее телефон, состоящий из нескольких цифр, и я подумал тогда, как же это удивительно, что телефон состоит из цифр, – поразительно, – из цифр, а не из чего-нибудь другого, ну, например, из чего-нибудь другого, а под телефоном было написано слово «Дина». Что это такое, я спросил, «Дина»? Она сказала, что это ее так зовут, и, снимая черное платье, пошла в комнату, и я пошел за ней, снимая по дороге рубашку и брюки, да, удивился я по дороге: это, значит, так тебя зовут, потрясающе! А почему тебя не зовут по-другому, ну, почему, почему, приставал я к ней, уже голой, почти голой, в одних маленьких узких черных трусиках, стоящей у широкой спальной кровати, ну почему тебя не зовут как-нибудь по-другому, ну, например, и я задумался, и пока я думал она обняла меня очень приятно, очень нежно и очень даже очень, и мне даже показалось, что она не просто меня обняла и опять поцеловала взасос, а вообще всего меня просто взяла и всосала, и я не сопротивлялся и в нее всосался и какое-то время сидел там, в нее всосанный, а потом вдруг высунулся из нее и крикнул громко, чтобы самому себя услышать: «Дюна! Тебя зовут – Дюна! Я погибаю в тебе, как в дюнах, всосанный и высосанный!» Она не возражала, только отвесила мне подзатыльник и снова всосала меня в себя, а потом и упала со мной, всосанным, на спальную постель; и какое-то время, я не помню, какое, мы с Дюной по постели катались, катались, катались, а потом и еще всего разного много делали, я сейчас не помню, хорошо это было или плохо, но как-то было, это точно.

Когда все кончилось, мы полежали и покурили, и о чем-то поговорили или не поговорили о чем-то, а потом она уснула с сигаретой в зубах с горящей, и, чтобы не случилось пожара, я сигарету из ее губ вынул и затушил в пепельнице, и похвалил себя после того, как затушил сигарету, какой, мол, я молодец, что взял и затушил сигарету, а то ведь сигарета могла упасть на кровать, на простыню или на пол и все эти перечисленные мною предметы могли загореться, и в квартире мог случиться неожиданный пожар, и нам пришлось бы срочно бежать из квартиры, спасаться от удушливого дыма и от жаркого, голодного огня, и, может быть, даже пришлось удирать голыми, потому что мы вряд ли бы успели одеться, а встречать голыми пожарников и других людей, которые сбегутся на огонь как на огонь, не очень как-то и красиво; а может быть, мы бы даже и не проснулись, если бы я тоже спал, и горели бы к чертям собачьим сонные прямо в постели, голые и вдвоем, такие красивые, такие молодые, так много не успевшие в любви, в труде и в служении Отечеству, но я нас спас, смело и решительно пресекнув попытку коварного огня лишить нас самого драгоценного, что есть в этой жизни, – красоты и таланта, нет, таланта и красоты, так вернее, какой же я молодец, подумал я, а потом и тоже уснул, как и Дюна, не храпя и не вздрагивая, и не мочась под себя, а тихо и спокойно, бессовестно и глубоко.

Проснулся я от звука голоса. Сначала я решил, что от звуков моего собственного голоса, зовущего себя куда-то или зовущего себя к себе, а потом сообразил, что голос, от звуков которого я проснулся, принадлежит не мне, а другому человеку, и, скорее всего, женщине, я лежал с закрытыми глазами и гадал, кто бы это мог быть, и наконец догадался – Дюна, только она и больше никто, и открыл глаза, так оно и оказалось. Над моим лицом висело недоброе лицо Дюны. Дюна говорила, свирепо скалясь: «Вас махст ду денн, шайзе! Ну антворте, швайне, шнеллер, шнеллер!» Дюна говорила на чистейшем немецком языке, звучно, зычно и сочно, и глаза ее при этом трескуче сыпали синими холодными искрами. «Нун?» – вновь спросила она меня жестяным голосом и хлопнула меня больно по щеке, я откатился в угол кровати, но она догнала меня, и, продолжая выкрикивать грубые и непристойные немецкие фразы, била меня острыми кулачками по всему моему чистому и гладкому телу; оттолкнувшись от стены, я сумел вывернуться из-под ее кулачков и, изловчившись, коротко два раза ткнул ей локтем в живот, она вскрикнула испуганно на вдохе и согнулась тотчас, не в силах больше выдохнуть и вдохнуть, для верности я ей еще добавил по почкам, а потом несильно по затылку, и она, обмякнув, обвалилась на постель. «Во сука…» – сказал я и принялся сосредоточенно искать край кровати, ползая по ней туда-сюда, туда-сюда, туда-сюда, бумажно шурша свежевыстиранной простыней. Простыня являлась такой же просторной и необъятной глазом, как и сама кровать, которую она украшала, а также и защищала от пота, испражнений, спермы, слюны, блевотины и крови, Все вышеперечисленное привело меня в конец комнаты, к двери в спальню, там же, к счастью, оказался и долгожданный конец кровати, ее край, ее граница. И слава Богу, что не было на границе ни пограничников, ни таможни, никто не проверял мои документы и никто не ворошил мои вещи, и я мог спокойно сойти с кровати и не менее спокойно одеться, хотя самому мне, на самом деле, если говорить без преувеличений, а тем более и без преуменьшений было совсем не спокойно, я не знал, что думать, я не знал, о чем думать, пока одевался, пока причесывался, пока с нечеловеческой силой массировал пальцами свое человеческое лицо, не было мыслей, просто никаких, и это волновало меня и даже пугало меня, но я был достаточно опытен в разборках с самим собой и поэтому я не стал сопротивляться ни волнению, ни страху, а дал им возможность, одеваясь, причесываясь и массируясь, достигнуть своего апогея, и в самый пиковый момент я едва не потерял сознание, и едва не упал, глаза обожгло самым настоящим огнем и тело мое на какие-то секунды оказалось беспризорным и бесхозным, а сам я смотрел на него откуда-то со стороны, и даже не смотрел, а просто знал, что я вне тела, а оно торчит где-то сбоку, и непослушными руками натягивает на себя рубашку и свитер. А затем я снова вернулся к себе и тогда страх и волнение пропали, будто их никогда и не было, когда я дернулся. И я засмеялся тихонько, и с интересом, и не без некоторой приятности стал разглядывать (оно просто первым попалось мне на глаза, когда я вернулся) крепкое и здоровое тело Дюны, лежащее на кровати и невдалеке от меня и исходящее сонным жаром и отработанным воздухом, но без мыслей разглядывать стал и без думок, и без всякого другого чего, потому что ничего у меня такого тогда в голове и не было, не было ничего вообще, пусто было – страшное и одновременно восхитительное ощущение, – как не было и ничего другого, что могло бы быть, если бы все сложилось по-другому. Настроение сейчас владело мной веселое, и все мне очень нравилось, все-все, что я видел вокруг, и как всякому несовершенному человеку, мне захотелось, конечно, эту радость и это веселье усугубить, сделать их более яркими, сильными и продолжительными. Я не думал об этом, не думал, я просто хотел это сделать. И сделал. Забил травки в папироску – со вкусом и с любовью, жадно слюну сглатывая, – и закурил. На третьей затяжке я выключился. Как вышел из квартиры, как вышел из дома, как оказался на том пустыре, где снова включился, – не помню…

Попытался вспомнить еще раз – в который раз – сейчас, вот сейчас, сидя на своей кухне. Но, как ни силился, как ни тужился, как ни пыжился, вспомнить ничего не смог, кроме того, что Дюна была жива, когда я ее оставил на кровати в квартире, в том доме, на той улице, куда она меня привезла. Но где эта улица, где этот дом, где эта барышня и что я делал до того момента, как очутился на пустыре, я сказать не могу – ни себе, ни тем более никому другому, даже под страшной пыткой. Это меня печалило, хотя не очень. Но печалило. Потому что я не люблю терять контроль над собой. Потому что я перестаю себя уважать из-за того, что я теряю контроль над собой, независимо, в какой ситуации я нахожусь, независимо оттого, пью ли я, курю, колюсь. Такое бывает очень редко, правда, но каждый раз я печалюсь и грущу по этому поводу; хотя не очень уж сильно, но грущу…

Загудел холодильник, и я понял, что хочу есть. Все, что есть. Все, что было в холодильнике, все и съел. А было там много всего. (Я очень люблю, когда у меня в холодильнике много всего.) И колбаса трех сортов, и ветчина, и соленые грибочки, и авокадо, и баклажаны, и вальдшнеп, и бекас, и чирок, и гурийская капуста, и филе из почек, и желе из вишневого варенья, и вязига, и исландская сельдь, и курица, и кулебяка, и лососина, и ножки свиные и телячьи, и плов с изюмом и овощами, и окрошка сборная мясная, и бефстроганов, и севрюга отварная с грибами, и пирог, и творожная запеканка, и угорь, и украинские галушки, и фейхоа, и форшмак, и фруктовый гоголь-моголь, а также канапе Но-но-Нанет, оладьи из грюйера, гратинированное буше, кнели а ля Нантюа, флорентийский суп из шпината, суп-пюре майансе, судак а ля меньер, пироги Форфар бридиз, сухое печенье Абернети, десерт Аттолл Броусз, Эстуфад из говядины, фарш Пармантье, баранья нога шеврей, утка по-руански, эндивий по-фламандски, и кебали, и сациви из омаров, и чохохбили из куриных потрохов, да и еще всякая привычная мне другая вкусная и разнообразная ерунда, которую я, собственно говоря, и не особо-то ем, потому как, когда всего много, из этого многого трудно выбрать что-то одно или что-то два, или что-то три, или что-то четыре (хотя я предпочитаю одно или два), И именно поэтому, а не по какой-либо иной причине, проблема выбора – это самая большая и трудно разрешимая проблема в этой жизни. Я вынул из холодильника всего лишь небольшой кусочек одесской колбаски и съел его с немолодой хлебной корочкой – и с большим удовольствием. И с не меньшим удовольствием запил эту обыкновенную, но достойную пищу холодным и очень сладким, совершенно обычным, но так порой необходимым мне и многим другим, хоть мне совсем и не подобным людям, чаем.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: