Скрябин, смятения и экстазы которого так близки Врубелю, ищет слияния мелодии с цветом, со светом; другие внимательны к сочетанию музыки и слова не в привычных оперных формах. Кантата Стравинского «Звездоликий» на стихи Бальмонта — словно ожившая в музыке и слове «космическая» картина Рериха…
Картины Рериха тех же лет — словно застывшая, остановленная музыка, подчеркнутый, запечатленный в цвете ритм, который возникает из основной мелодии-темы.
Общность живописи Рериха с поэзией двадцатого века — давняя тема исследователей. Об этом писала В. Князева в монографии о художнике, об этом писала Н. Соколова в предуведомлении к публикации «Листов дневника». В определении этой общности чаще всего повторяются имена Блока и Брюсова.
С Брюсовым действительно Рериха многое роднит: и ощущение огромной роли искусства в мире, и внимание к древнему прошлому человечества в сочетании первобытной гармонии и огромных культурных свершений, и сама энциклопедичность, разносторонность познаний, и палитра торжественных закатов, синих сумерек, алых костров, возле которых сгрудились гунны, монголы — предки, пращуры:
«А когда рассядутся старцы,
Молодежь запляшет под клики, —
На куске сбереженного кварца
Начерчу я новые лики».
Это из «Скифов» Брюсова — стихотворения, написанного в 1899 году, когда выпускник Академии писал сход старцев и княжие охоты.
Но, пожалуй, основной темой, в которой сходились крупнейший поэт-символист старшего поколения и молодой художник, было само отношение к прошлому России.
Не человечества, понятием которого часто оперировали и поэт и художник, но именно России.
Она подчас представала в истории и в литературе лишь каким-то проклятым огромным болотом, засасывающим живых людей. Чаадаевское проклятие, безобразность прошлого, безрадостность будущего сопутствовали восприятию России и в двадцатом веке:
«Сочинил ли нас царский указ?
Потопить ли нас шведы забыли?
Вместо сказки в прошедшем у нас
Только камни да страшные были.
Только камни нам дал чародей,
Да Неву буро-желтого цвета,
Да пустыни немых площадей,
Где казнили людей до рассвета…
Ни кремлей, ни чудес, ни святынь,
Ни миражей, ни слез, ни улыбки…
Только камни из мерзлых пустынь
Да сознанье проклятой ошибки» —
такой видел родину обитатель и певец царскосельских садов Иннокентий Анненский.
Брюсов ощущал красоту прошлых эпох всего мира — античной Греции, Рима времен императоров, славянских племен, бормочущих заклинания Щуру-предку. В этом великом потоке он выделял и славил Россию, повторяя ту тему, которая возникла у Пушкина в ответе «Клеветникам России», а продолжалась «Скифами» Блока, «Старым вопросом» Брюсова:
«Не надо обманчивых грез,
Не надо красивых утопий;
Но Рок подымает вопрос:
Кто мы в этой старой Европе?
Случайные гости? орда,
Пришедшая с Камы и с Оби,
Что яростью дышит всегда,
Все губит в бессмысленной злобе?
Иль мы — тот великий народ,
Чье имя не будет забыто,
Чья речь и поныне поет
Созвучно с напевом санскрита?
Иль мы — тот народ-часовой,
Сдержавший напоры монголов,
Стоявший один под грозой
В века испытаний тяжелых?..
Не надо заносчивых слов,
Не надо хвальбы величавой,
Мы явим пред ликом веков,
В чем наше народное право…»
Вместе с поэтом художник отвечает: народ — часовой. Народ великого прошлого, великих битв, великой истории: «Русь усыпана курганами, потому что Русь — боролась». Вслед за Пушкиным торжественно повторяет человек двадцатого века: «Клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам бог ее дал».
Много лет спустя расскажет Рерих, как, встретив Блока, спросил его, отчего тот не бывает в религиозно-философских собраниях. Тот строго ответил: «Потому, что там говорят о Несказуемом».
О Несказуемом в Петербурге тогда не просто говорили — кричали на кафедрах и в театрах. Склоняли понятия — Жизнь, Смерть, Народ, Страсть, Мировой Хаос, Страшный суд, и понятия быстро превращались в модные, затертые слова. Блок осмеял и проклял эту суету в «Балаганчике», где манерные Мистики шепчут о приближении Смерти точно так, как шептали в столичных гостиных.
«Балаганчик» вызвал не просто обиду — яростный гнев Андрея Белого, который почел себя осмеянным и преданным.
Рерих тоже мог бы обидеться, хотя и не был изображен среди «мистиков», продевших головы в нарисованные на картоне сюртуки. А если бы и узнал себя среди персонажей, обиды бы, вероятно, не выказал — внешнее спокойствие, терпимость развиты у Рериха в превосходной степени.
Кроме великого уважения, великого восхищения Блоком не будет слов в его воспоминаниях и дневниках.
Когда в декабре 1915 года будет отмечаться юбилей Рериха, он получит среди многих адресов и приветствий телеграмму:
«Горячо поздравляю любимого мною сурового мастера.
Александр Блок».
Когда общий знакомый, известный искусствовед и литератор Сергей Маковский попросит у Блока рисунок Рериха к «Итальянским стихам» — вероятно, для нового воспроизведения в печати, Блок напишет извинительное письмо:
«Многоуважаемый Сергей Константинович!
Рисунок Н. К. Рериха вошел в мою жизнь, висит под стеклом у меня перед глазами, и мне было бы очень тяжело с ним расстаться, даже на эти месяцы. Прошу Вас, не сетуйте на меня слишком за мой отказ, вызванный чувствами, мне кажется, Вам понятными.
Искренно Вас уважающий Александр Блок».
Стихи Блока как бы объединяют мотивы всех поэтов современности в «вечной музыке», которую яснее всех слышит не просто талантливый поэт России — гениальный поэт России. В его стихах трубят тревожно рога, и Белая Дева вечно ждет усталого путника:
«Я знаю, ты близкая мне…
Больному так нужен покой…
Прильнувши к седой старине,
Торжественно брежу во сне…
Я Белую Деву искал —
Ты слышишь? Ты веришь? Ты спишь?
Я Древнюю Деву искал
И рог мой раскатом звучал…
Вот спит Она в облаке мглы
На темной вершине скалы,
И звонко взывают орлы,
Свои расточая хвалы…»
Поэт, вышедший за пределы каменного города, в ржавые болота за свалки, — находит дорогу в завороженный мир, к старым королям, спящим в бревенчатой избе:
«Был я нищий бродяга,
Посетитель ночных ресторанов,
А в избе собрались короли;
Но запомнилось ясно,
Что когда-то я был в их кругу
И устами касался их чаши
Где-то в скалах, на фьордах,
Где уж нет ни морей, ни земли,
Только в сумерках снежных
Чуть блестят золотые венцы
Скандинавских владык».
Сферы искусства разных художников сближаются и пересекаются, сами образы оказываются общими для поэзии, музыки, живописи: белые девушки тоскуют на башнях, рыцари стоят на страже замков, старые короли хранят свои маленькие города, где готические соборы встают навстречу северным волнам, навстречу кораблям, возвращающимся на родину.
Сама тема Корабля — вестника и разведчика будущего — настойчиво проходит через всю поэзию Блока — от «Стихов о Прекрасной Даме» до «Плясок смерти»:
«И в зеленой ласкающей мгле
Слышу волн круговое движенье,
И больших кораблей приближенье,
Будто вести о новой земле.
Так заветная прялка прядет
Сон живой и мгновенный,
Что нечаянно Радость придет
И пребудет она совершенной…»
Драма «Король на площади» построена на ожидании чуда, светлых Кораблей, прибытие которых принесет мир и счастье ропщущим толпам, не верящим уже в старого короля, сидящего на площади в каменном, безмолвном ожидании тех же Кораблей.
Революция пятого года слышится Блоку как «голос волн большого моря», и когда смиряется, затихает это море, поэту все чудится: «Слышно, как вскипают моря и воют корабельные сирены. Все мы потечем на мол, где зажглись сигнальные огни. Новой Радостью загорятся сердца народов, когда за узким мысом появятся большие корабли» — это писалось в Шахматове, в августе 1906 года, когда художник писал вереницы мирных кораблей, идущих по Варяжскому морю, и величественные битвы этих кораблей, которые сшибаются бортами в кипящем море. Предчувствие пожара, зарева, вечного боя — вечные темы Блока. И вечные темы Рериха.
Не только Брюсов и Блок — вся плеяда поэтов-современников с их пестроцветьем красок, с их образами-символами, с их тягой к дальним путям, к прошлому человечества близка Рериху. Словно не только сам он сопровождает, а чаще предваряет свои картины сказками, легендами, но другие поэты-современники пишут стихи, вдохновленные рериховскими викингами, тоскующими девушками, битвами облаков. Кажется, царевну Ункраду поет Сергей Городецкий:
«Для тебя, мой лазоревый Тар,
Приняла я людскую красу.
Расточила всесилие чар,
Колдовала в священном лесу.
Ты отверг меня, лунную дочь,
Золотую богиню серпа,
И напрасно к тебе в эту ночь
Пролегла небесами тропа.
Я спустилась в жилище жреца,
Я забыла высокую мать,
Я слезами отмыла с лица
Божества роковую печать…»
Кажется — перед картинами Рериха складывает и читает новые четверостишия рыжекудрый, маленький Бальмонт:
«Мне мнится древняя Аркона,
Славянский храм,
Пылают дали небосклона,
Есть час громам…
Я вижу призрак Световита
Меж облаков,
Кругом него — святая свита
Родных богов…»
И вторит ему Андрей Белый:
«Из дали грозной Тор воинственный
грохочет в тучах.—
Принес огонь — огонь таинственный
на сизых кручах.
Согбенный викинг встал над скалами,
над темным бором.
Горел сияющими латами
и спорил с Тором».
Или:
«В лазури проходит толпа исполинов на битву.
Ужасен их облик, всклокоченный, каменно-белый.
Сурово поют исполины седые молитву.
Бросают по воздуху красно-пурпурные стрелы…»
Те же выразительные средства, те же краски, то же стремление к пантеизму, что у художника.
С тихим вежливым литовцем Юргисом Балтрушайтисом, с Сергеем Городецким, который успевает темпераментно спорить о «народной душе» в салонах, собирать коллекции кустарных изделий, писать стихи, выпускать манифесты нового течения — «академизма» или «акмеизма», с Андреем Белым Рериха связывают долгие годы той близости, которую называют творческой. Любовь Городецкого к России, к старине ее, образы солнца-ратника, тучи-зверя, битва Луны и Солнца в синем небе — это образы живописи Рериха. Сами названия книг Городецкого, стихов Андрея Белого — тоже как названия его картин: «Ярильские песни», «Перун», «Ярь», «Белые зарницы», «Свирель», «Душа мира», «Образ вечности», «Ожидание».