— Откуда же он знает о письме?

— Дядя, говорит, рассказал. Лев Сергеевич Пушкин.

Да, это правдоподобно: у покойного Левушки память была необыкновенная.

Значит, Александр Сергеевич мое письмо получил, рассказал Льву, а Лев умер шесть лет назад, племяннику его тогда было уже 19 лет, и он мог все понять… Тут вспомнил я, что Казимирский упомянул о «двух дядьях» Александра Александровича Пушкина. Кто второй? У моего Пушкина ведь был один брат.

— Не догадываешься?

— Нет.

— Жорж Дантес! Муж тетушки Катерины Николаевны.

Ладно, пройдем мимо… Главное — история с письмом, вызывающая у меня сразу мильон вопросов, и ради этого надо ехать в Петербург, куда я еду и без этой истории. Аминь.

Того же 22 сентября. Вечер

«Мир ловил меня, но не поймал».

Так, говорят, велел написать на своем надгробии мудрый человек, Григорий Сковорода.

Я же ради вас… Нет, наполовину ради вас (остальное отнесите на счет моего любопытства) поехал после беседы с Я. Д. делать визиты и упарился так, что пишу за полночь.

Сперва явился по приглашению графини Закревской. Не отказал генерал-губернаторше, хотя дурная слава ее уже и в Лондоне пропечатана.

Ал. Ив. Герцен в своем «Колоколе» не раз помещал разоблачительные материалы против печальной памяти московского главнокомандующего графа Арсения Андреевича Закревского и его знаменитой, супруги Аграфены Федоровны. Е. Я.

У нее дурное имя, я же, по словам моего московского главнокомандующего Дмитрия Голицына, «имел хорошее имя в Москве».

Итак, добродетельный преступник едет к дурной губернаторше.

Она — моя ровесница; оригинальна, нервна, минутно — хороша до невероятия, но лишь минутно. Мешает, что много знаю о ней, и она знает, что знаю: и о Баратынском, и о Пушкине, и еще о многих; знаю, что именно она — «беззаконная комета в кругу расчисленном светил».

Но знаю также, что несколько лет назад граф (коего все в Москве так же сильно боятся, как он жены своей) — граф Закревский застал графиню в объятиях лакея и, не выдержав, осмелился воскликнуть:

— Лакей! Это уж чересчур!

На что и последовал мгновенный отпор:

— Вот до чего ты меня довел!

Для меня оставалось загадкой, зачем она зовет в гости, зачем я ей? Несколько светских фраз; намек, что могу безбоязненно задержаться (спасибо! спасибо!), и вдруг, неожиданно:

Декабристам запрещалось пребывание в столицах, кроме как на краткий срок и по специальному разрешению. Генерал Закревский безжалостно выгнал из Москвы моего отца, нуждавшегося в серьезном лечении, что, конечно, ускорило его кончину. Е. Я.

— Мне Александр Сергеевич сказывал про вас…

— ???

А. Ф. повествует о любовной интриге ее с Пушкиным. Вспоминает, как с Пушкиным, «в отличие от многих других», всегда было интересно. Я верю, потому что А. С. умел говорить с ними на их языке.

— Вы, кажется, недавно женились?

— Да, графиня.

— Александр Сергеевич говорил мне, что это вам не пойдет…

— Он прав, если иметь в виду того Пущина, которого он знал, но сейчас, мадам, перед вами Пущин, совершенно неведомый нашему Пушкину.

И тут я, не знаю почему, рассказываю ей историю, мне чести не делающую (и, конечно, вам известную, но не от меня: пусть будет и от меня).

А дело простое: связался я с одной сибирячкой, ждет от меня ребенка, требует законного брака; чуть не отправились мы к венцу, и тут видит она у меня пистолет.

— Зачем вам пистолет?

— Да вот, говорю, обвенчаемся, чтоб не было позору, да и застрелюсь: не могу же я (то есть тогдашний Пущин!) сделаться женатым человеком.

А я ведь и вправду б себя прикончил: в ту пору особенно скучно было…

Ну, пошептались, договорились: я забираю ребенка и обеспечиваю. А моя дама славу приобрела, что из-за нее стрелялись…

У Ивана Ивановича было двое детей, родившихся в Сибири, — сын Ванечка и дочь Аннушка, о которых он нежно заботился. Е. Я.

Закревской мой стыдный рассказ понравился, и она обещала когда-нибудь приехать ко мне запросто и рассказать, как прощалась с Пушкиным. Я отвечал, что знаю о том немало, но услышал в ответ:

— Моей истории не знаете.

Торопясь куда-то, губернаторша успела обрисовать как бы контуры будущего своего рассказа (да, боюсь, что подробностей мне уж никогда не услышать). История в ее изложении такая:

Отпевали Пушкина 1 февраля 1837 года с утра в Конюшенной церкви, а мы там заперлись с вечера: десять дам и девиц, — более никого. Понятно, ночь, страхи… Ну, я и начала рассказывать о покойном свое: как понимаете, весьма интимное. Я в ту пору любила все выставлять как есть, и даже хуже! За мною разговорилась вторая, третья, поведали свои истории с поэтом; кое-кто, полагаю, присочинил свой адюльтер; другие описали отношения платонически, но не было ни одной, которая бы не нашла хотя нескольких потаенных воспоминаний; и тогда я воскликнула: «Что за дамский Декамерон — в ночь-то перед отпеванием, у мертвого тела! Хоть и грех тяжкий, а думаю, покойный, если слышал наши разговоры, немало радовался…»

В следующий раз Закревская обещает вспомнить весь тот Декамерон до мельчайших подробностей. Признавшись, что теперь не с кем о тех незабвенных днях потолковать, графиня поднялась: «Приходите свободно, прошу вас» — и подала руку.

Вспомнил тут я совсем некстати из последнего «Колокола», вспомнил, вздохнул, руку поцеловал, простился — и к Андрею Васильевичу.

Ив. Ив. подразумевает, вероятно, напечатанные в ту пору Герценом разоблачения г-жи Закревской: она наживала немалые суммы посредством незаконной торговли сукном — разумеется, благодаря мужниной протекции. «Колокол» писал: «Все эти Клейнмихели, Закревские и прочие большие и малые рыцари с девизам «рука руку моет» и доселе бодро стоят на страже беззакония и произвола». Впоследствии Закревский пал именно благодаря чрезмерным проделкам своей супруги (она выдала второй раз замуж свою неразведенную дочь!). Е. Я.

Андрей Васильевич

В Москве было бы кого навестить — старинных возлюбленных, например; но боюсь (как Пушкин говаривал) — «чай, дьявольски состарелись». И коли посещать седины и морщины — так уж выбираю самые почтенные и отправляюсь к двоюродному деду моему генерал-майору Андрею Васильевичу Пущину. Ему 117-й год. Живет в любимом моем московском уголке, у Спаса на Песках, в том доме, где 34 года назад снимал квартиру молодой надворный судья Иван Пущин, имевший в Москве хорошее имя и бог знает о чем мечтавший, отсюда — ездивший в Михайловское; отсюда — отправившийся в Петербург бунтовать и вследствие того 30 с лишним лет Москвы не видавший.

Свернул с Арбата, гляжу — мой Спас на Песках стоит как старый приятель и спрашивает: «Где ж ты, брат, так долго пропадал?»; а рядом Трубниковский переулок зовет зайти, Собачья площадка — не побрезговать, и дворики улыбаются; а я сгреб опавшие листья, ей-богу очень похожие на те, что лежали осенью 1825-го. Ну да ладно, проза и только!

Нет, говорю я себе, ты, Иван Иванович, все-таки не знаешь внутренних происшествий, зайдем-ка к дедушке, уж он наставит!

Андрей Васильевич мой вышел в парадном екатерининском мундире и при всех регалиях, даже марокканских (последние получил не помню за что и очень гордился, ибо ни у кого не было!), обнял меня старец, расцеловал, но совсем не удивился: я решил было, что он не узнает, ан ошибся: «Ванюша, Ванюша! Как славно, что тебя в Лицей зачислили, хотя болею сердцем за Петрушу».

Тут я сразу догадался, что ему в сей момент всего лишь 70 лет, а на дворе 1811 год, когда меня взяли в Лицей, а кузена моего Петра Павловича Пущина, тоже выдержавшего вступительный экзамен, не взяли, так как государь желал, чтобы от каждой фамилии было в Лицее не более одного представителя.

— Дедушка, — отвечаю, — да я уж царскосельский лицей окончил, — сказал и жду, что же засим последует?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: