Кроме того, секс помог ему подняться над памятью о его брате Алистере, значительно старше его, погибшем на Второй мировой войне, защищая какой-то жалкий клочок французской земли. Со времени его смерти Урхарт жил, словно в его тени. Он был обязан выполнять не тольно свой долг, но, по мнению погруженной в скорбь матери, и долг ее утраченного первенца, которого время и память наделили почти сказочными талантами. Когда Френсис сдал экзамены, его мать напомнила, что Алистер был первым учеником школы. Когда Френсис сделался одним из самых молодых преподавателей университета, в глазах матери это был уже пройденный Али-стером этап. В поисках тепла и ласки маленьким мальчиком он карабкался на материнскую кровать, но все, что он находил там, были молчаливые слезы у нее на щеках. От детства у него осталось ощущение отверженности, ощущение своей неполноценности. В последующей жизни он никогда не мог изгнать из своей памяти полный сожаления и непонимания взгляд его матери, преследующий его в любой спальне, в которую он попадал. Юношей он ни разу не затащил девушку в свою кровать, и это лишний раз доказывало ему, что он вечно не первый и не лучший. Были, конечно, девочки, но никогда не в постели: на полу, в палатке, стоя у стены заброшенного сельского домика. И, наконец, на той кровати, во время его преподавательской карьеры.
— Благодарю вас, — сказал он мягко, нарушая молчание и прерывая поток своих воспоминаний. Взболтав виски в стакане, он одним глотком допил его.
— А теперь я должен заняться текстом его речи. — Он взял с кофейного столика пачку листов и помахал ею перед ней. — Зарублю его на зачете, или как вы это назовете.
— Правка речей не совсем мой конек, Френсис.
— Зато это мой конен. И я отнесусь к нему с величайшим почтением. Как хирург. Он останется тонким и возвышенным, полным высоких чувств и звенящих фраз. Только он будет кастрирован, когда я верну его норолю…
Констебль-детектив поерзал на своем сиденье, пытаясь восстановить кровообращение в онемевших ступнях. Уже четыре часа он сидел в машине под моросящим дождем и не мог выйти размять ноги. От сигарет во рту было мерзко. Надо бросать курить. Еще раз. Завтра, пропел он, как делал всегда. Маньяна. Он достал следующий термос кофе и налил чашку себе и сидевшему рядом водителю.
Они сидели, глядя на небольшое здание с экзотическим названием „Конюшни Адама и Евы". Оно стояло совсем рядом с одной из самых оживленных торговых улиц Лондона, но городской шум сюда не долетал. Здесь было тихо, уединенно и для стороннего наблюдателя скучно.
— Господи, да она по-итальянски чешет, небось, лучше, чем мы с тобой по-английски, — рассеянно пробормотал шофер. Все пять поездок сюда за последние две недели вызывали у них одинаковые чувства, и констебль-детектив Особого отдела с шофером обнаружили, что их разговоры все время повторяются.
Констебль-детектив в ответ громко выпустил газы из кишечнина. Этот кофе достал его, отчаянно хотелось помочиться. Когда его готовили, то, разумеется, инструктировали о том, как незаметно помочиться, не отходя далеко от машины и от рации: нужно было сделать вид, что чинишь задний бампер, — но под этим дождем он вымок бы. К тому же в прошлый раз этот засранец водитель в самый интересный момент вдруг отъехал, и он оказался посреди улицы на коленях и с расстегнутой ширинкой. Шутник хренов.
Он так радовался, когда ему предложили работу офицера охраны на Даунинг-стрит. Они не сказали ему, что охранять придется Элизабет Урхарт с ее бесконечными поездками за покупками, развлечениями, светскими визитами. И этими уроками итальянского. Он закурил еще одну сигарету и приоткрыл стекло, чтобы впустить в машину свежий воздух. От хлынувшего холода он закашлялся.
— Нет, — отозвался он, — я так понимаю, что нам сидеть здесь еще много недель. Держу пари, что учитель у нее дотошный и не спешит.
Они сидели, глядя на здание конюшни со стенами, увитыми плющом, но уже без листьев. В небольшом проеме стоял мусорный ящик, а в окне виднелась вся в лампочках и игрушках рождественская елка, которая у Харродса стоит сорок четыре фунта девяносто пять пенсов. Внутри, за задернутыми занавесями, на кровати лежала обнаженная и вспотевшая Элизабет Урхарт, которой дотошный и методичный итальянский тенор давал очередной урок.
Было еще темно, когда Майкрофт проснулся, разбуженный звоном молочных бутылок на крыльце. Новый день начинался, неумолимо возвращая его к какому-то подобию реальности. Усталый раб, он не спешил на зов. Кенни еще спал с одним из его бесчисленных плюшевых мишек на подушке. Остальные, жертвы долгой ночи любви, валялись в беспорядке на полу среди бумажных полотенец. Каждая клеточка тела Майкрофта болела и все же просила продолжения. И каким-то образом он знал, что получит его, прежде чем вернется в реальный мир, ждущий его за дверью квартиры Кенни. Последние несколько дней были для него словно открытием новой жизни: он узнал Кенни, дал ему узнать себя, он потерялся в тайнах и ритуалах мира, с которым едва был знаком. Он сталкивался, разумеется, с ним в Итоне и в университете в те пахнувшие гашишем и вседозволенностью шестидесятые, но оказалось, что он слишком занят собой и слишком плохо знает, чего хочет, чтобы знакомство с этим миром состоялось. Он ни разу не влюбился, ему не представилось случая, а его увлечения были слишком краткими и гедонистическими. Позже он мог бы познать себя лучше, но как раз тогда пришел вызов из дворца, а его новые обязанности не оставляли ему времени и сил для к тому же еще и противозаконных тогда сексуальных экспериментов. Результатом было то, что больше двадцати лет он притворялся. Он притворялся, что на других мужчин смотрит только как на коллег. Он притворялся, что счастлив с Фионой. Он притворялся, что он не тот, кем, как он знал, на самом деле был. Это была необходимая жертва, но теперь, впервые в своей жизни, он становился до конца честным с самим собой, он становился самим собой. Его ноги наконец коснулись дна. Он был на самом дне и не знал, по воле Фионы или по собственной воле он здесь оказался, да это было и не важно. Он был здесь. Он знал, что может захлебнуться, но это было лучше, чем захлебнуться в лицемерии и условностях.
Он хотел бы, чтобы Фиона увидела его сейчас, и надеялся, что это причинило бы ей боль, даже вызвало бы отвращение. Это был плевок на всю их совместную жизнь, на все, что ей было дорого. А может быть, ей было бы все равно. За последние несколько дней он испытал больше страстей, чем за все время их брака. Возможно, этих страстей ему хватит на всю остальную жизнь, хотя он надеялся, что они будут еще. Еще много страстей.
Но мир действительности ждал его снаружи, и он знал, что скоро в него вернется, оставит этого милашку Кенни, возможно, навсегда. У него не было иллюзий относительно его нового возлюбленного, у которого, как он сам хвастался, партнеры были почти в каждом аэропорту. Теперь, когда порция адреналина в его крови истощилась, Майкрофт засомневался, хватит ли у него физических сил и дальше удерживать подле себя мужчину на двадцать лет моложе его, с бархатной кожей и языком, который был одновременно и неутомимым, и не знающим никаких запретов. Но испытать все это стоило. Испытать до того, как он вернется в реальный мир…
Мог ли неисправимый бортпроводник с манерами и привычками дворняжки с улиц Калькутты существовать рядом с обязанностями и обязательствами его другого мира? Он был бы счастлив, если бы это было возможно, но он знал, что ему этого не позволят. Не позволят, если узнают об этом, если увидят его среди этих плюшевых мишек, среди разбросанного всюду нижнего белья и испачканных бумажных полотенец. Они скажут, что он предал короля. Но, если он сбежит отсюда прямо сейчас, разве он не предаст себя, и разве это не гораздо хуже?
Он чувствовал свое смятение, но был счастливым и радостно возбужденным, как никогда. Это продлится, пока он останется под этим одеялом, пока не осмелится выйти за эту дверь. Кенни зашевелился, обнажился его густой загар от обросшего щетиной подбородка до линии трусов, ниже которой сверкали белизной ягодицы. Черт побери, пусть Кенни сам все решает. Он наклонился, провел губами по шее Кенни как раз там, где начинался позвоночник, и стал одеваться.