Они привязали лошадей к кустам, потому что количество привязанных снаружи коней говорило о том, что конюшни переполнены, и пробились ко входу сквозь толпу крестьян, и вошли в большой зал, где был в разгаре праздник. Фермер, батрак, полудурок и пастухи смешались со слугами, смотревшими на танцы из ниши в стене, а Дуллач уселся вместе с волынщиками; но Костелло протискивался между танцорами туда, где Дермотт Баранный стоял рядом с Намарой Озерным, наливая брагу из фарфорового кувшина в роговые кубки с серебряной отделкой.
– Тумаус Костелло, – сказал старик, – ты свершил доброе дело, забыв прошлое, презрев вражду и явившись на свадьбу моей дочери с Намарой Озерным.
– Я пришел, – отвечал Костелло, – потому что во дни Костелло де Ангело, когда мои предки одолели твоих и помирились с ними, было заключено соглашение, что Костелло может прибывать со своими слугами и своим волынщиком на любой праздник, устроенный Дермоттами, во веки вечные, а Дермотт со своими слугами и своим волынщиком на любой праздник, устроенный Костелло, во веки вечные.
– Коли ты приехал с дурными помыслами и вооруженными людьми, – вспыхнув, сказал сын Дермотта, – то, сколь бы ни были сильны твои руки в борьбе и фехтовании, тебе будет худо, ибо кое-кто из клана моей супруги приехал из Майо, и еще три моих старших брата здесь со своими людьми, прибыв из Бычьих Гор; – и, говоря так, он шарил рукой под плащом, словно бы ища оружие.
– Нет, – отвечал Костелло, – я всего лишь хочу станцевать прощальный танец с твоей дочерью.
Дермотт – младший вынул руку из-под одежды и подошел к высокой девушке, что стояла неподалеку, опустив долу нежный взор. – Костелло прибыл, чтобы станцевать с тобой прощальный танец, ибо вы никогда больше не увидитесь.
Девушка подняла голову и взглянула в лицо Костелло, и были в том взгляде гордое смирение, страстная нежность, которые с начала времен составляют сущность трагедии женщины. Костелло провел ее к танцующим, и вскоре они вошли в ритм паваны, торжественного танца, что наряду с сарабандой, галлеадом и танцем моррис почти везде, кроме среды самого коренного ирландского дворянства, заместил более быстрые, пропитанные поэзией, выразительные как жесты пляски прежних дней; и, пока кружились они, ими овладели невыразимая меланхолия, утомление от мира, жалящая и горькая жалость друг к другу, смутный гнев против обыкновенных страхов и упований, свойственные любовной экзальтации. Когда танец окончился и музыканты положили волынки и взяли роговые кубки, влюбленные все стояли, отдалившись от прочих танцоров, задумчиво и безмолвно ожидая начала следующего танца, чтобы огонь вновь зажегся в сердцах и заполнил души; и они танцевали и танцевали – паваны, сарабанды, галлеады, моррисы, всю ночь; и многие стояли и смотрели на них, и даже крестьяне подошли к двери, чтобы бросить взгляд, будто понимали, что с тех пор будут собирать вокруг себя детей своих детей и рассказывать, как видели танец Костелло с Уной, дочерью Дермотта, тем самым приобщая их к старинной романтике; но Намара Озерный всю ночь ходил туда и сюда, громко болтая и грубо шутя, чтобы все обращали внимание и на него, а старый Дермотт Баранный становился все краснее, и все чаще и чаще поглядывал на дверь, как бы желая увидеть, что свет утра превзошел наконец-то силой свет свечей.
Наконец он уловил подходящий момент и, в перерыве между танцами, крикнул от стола с кувшинами, что его дочь ныне выпьет венчальный кубок; и тут Уна подошла к нему, а гости встали полукругом; Костелло переместился к стене, подле своих людей – фермер, батрак, полудурок и пастухи сгрудились у него за спиной. Старик извлек из ниши серебряный кубок, из которого пили в день свадьбы еще его мать и мать его матери, нацедил браги из фарфорового кувшина и передал его дочери, с положенными словами: – Выпей за того, кто больше всех люб тебе.
Она на миг поднесла кубок к устам, и сказала тихим, ясным голосом: – Я пью за мою истинную любовь, за Тумауса Костелло.
Тут кубок покатился по полу, раз за разом переворачиваясь и звеня как колокол, потому что старик ударил ее по лицу и она выронила кубок; и наступило долгое молчание.
Там было много приспешников Намары, слуги его выскочили из ниши, и один из них, сказитель и поэт, последний из сословия бардов, имевший постоянный стол при кухне Намары, сорвал французский кинжал с перевязи, словно желая ударить Костелло; но тут же он упал, сбитый ударом с ног, задев плечом кубок, закувыркавшийся и зазвеневший снова. Раздался лязг стали, но схватке помешали ропот и бормотание крестьян, столпившихся в дверях и вокруг дворян: все понимали, что они – не дети королевских ирландцев и не приятели Намары и Дермотта, но вольные ирландцы с озер Гара и Кэй, те, что правят обтянутыми кожей лодками, чьи волосы нависают, нестриженные, над глазами, те, что оставляют правую руку сыновей некрещеною, чтобы не лишить ее мощи, и клянутся лишь святым Атти, солнцем и луной, но ценят силу и красоту больше святого Атти, солнца и луны.
Длань Костелло так сжала рукоять меча, что костяшки пальцев побелели, но он не извлек его, и, сопровождаемый своими людьми, стал проталкиваться к двери: танцующие давали ему дорогу, большинство со злобою и недовольством, оглядываясь искоса на кричавших крестьян, но некоторые приветствовали его быстро и радостно, потому что замечали отсвет его славы. Миновав ряды возбужденных дружеских и враждебных лиц, он пошел туда, где стояли его породистая лошадь и мохнатые лошадки, привязанные к кустам; сел в седло и, приказав незадачливой страже следовать за ним, помчался в узкий овраг. Когда они немного отдалились, Дуллач, скакавший последним, повернулся к дому, у которого стояла группа родичей Дермотта и Намары, вместе с толпой селян, и крикнул: – Дермотт, ты заслужил остаться навеки таким, какой ты есть сейчас – лампой без пламени, кошелем без гроша, овцой без шерсти, ибо твоя рука скупа к волынщикам, скрипачам, сказителям и всякому бедному и бездомному! – Не успел он окончить, как трое старших Дермоттов из Бычьих Гор поспешили к коням, и сам старый Дермотт пытался оседлать коника Намары, приказывая сыновьям следовать за ним; и много случилось бы схваток и похорон, коли селяне не подхватили бы из еще теплых кострищ уголья и не стали бросать их в морды лошадям, с громкими криками, так что те вставали на дыбы и пятились, а некоторые сбросили седоков, сверкая глазами в утреннем свете.
В течение нескольких следующих недель Костелло не был обделен вестями о Уне, ведь то женщина, торговавшая фазанами или яйцами, то странники, шедшие поклониться Горному Колодцу, рассказывали ему, что его любимая заболела сразу после Иванова дня, и что ей становилось то хуже, то чуть лучше; но, хотя он продолжал, как обычно, заботиться о козах, коровах и лошадях, спокойный и неприветливый, пыль, встававшая над дорогой, песни людей, возвращавшихся с молебнов и с ярмарок, или игравших в карты на краях полей, по воскресеньям и церковным праздникам, слухи о битвах и переменах в большом мире и мысли о том, есть ли цель в его собственной жизни – все томило его неизъяснимым томлением; и местные жители помнят до сих пор, что, как только спускалась ночь, он призывал Дуллача – волынщика, чтобы тот рассказывал под треск сверчков про Сына Яблони, про Всесветную Красу, про Короля Сына Ирландии, и многие другие старинные сказания, столь же необходимые для ремесла волынщика, как и мелодии "Связок тростника", "Потока Унчонского" или "Вождей Бриффени"; и, пока вставал перед ним призрачный и безграничный мир сказок, он мог забыть себя и свое горе.