Единственное затруднение для Куприна была его идентификация, ибо документов у него не было, но удостоверение личности было выдано в комиссии по ликвидации армии Южного фронта. (Как известно, в начале войны Куприн поступил на службу и занимался обучением новобранцев. В 1915 году демобилизовался по состоянию здоровья и вместе с женой Елизаветой Морицовной Гейнрих открыл у себя в Гатчине небольшой госпиталь), К Куприну присоединился неназванный поэт, «проштрафившейся» перед новой властью, «оскорбив» женщин фразой «красный воин не должен быть бабой», за что был выруган госпожой Крупской в «Московской Правде».
В Кремль пройти тогда можно было без больших трудностей. Писатель специально это оговаривает: «Надо сказать, нигде нас не обыскивали». К сведению – это было спустя всего полгода после покушения на Ленина. (Текст выделен мной. – С. Д.) Посетители шли по запущенному зданию в комендантском крыле. Поднимались они по каменной, грязной, пахнувшей кошками лестнице на 3-й этаж. Приемная – жалкая, пустая, полутемная, с немытыми окнами и единственным хромым столом в углу. И секретарша оказалась невзрачная: бледнолицая, с блекло-голубыми глазами. Ждать было недолго – всего несколько минут. Некий, страшного вида охранник, в поношенной одежде, пропускал посетителей в кабинет. «Подобного рода внушительных мужчин можно было видеть раньше в качестве ночных швейцаров в самых подозрительных гостиницах Киева, Одессы или Варшавы».
Все это описание чисто внешнего неприятия новых господ Кремля, дополняется закономерным отталкиванием от Ленина: «Просторный и такой же мрачный и пустой, как и передняя, в темных обоях кабинет.
Три черных кожаных кресла и огромный стол, на котором соблюден чрезвычайный порядок. Из-за стола подымается Ленин и делает навстречу несколько шагов. У него странная походка: он так переваливается с боку на бок, как будто хромает на обе ноги; так ходят кривоногие, прирожденные всадники. В то же время во всех его движениях есть что-то «облическое», что-то крабье. Но эта наружная неуклюжесть не неприятна: такая же согласованная ловкая неуклюжесть чувствуется в движениях некоторых зверей, например, медведей и слонов. Он маленького роста, широкоплеч и сухощав. На нем скромный темно-синий костюм, очень опрятный, но не щегольской: белый отложной мягкий воротничок, темный, узкий, длинный галстук. И весь он сразу производит впечатление телесной чистоты, свежести и, по-видимому, замечательного равновесия во сне и аппетите.
Он указывает на кресло, просит садиться, спрашивает, в чем дело. Разговор наш очень краток. Я говорю, что мне известно, как ему дорого время, и поэтому не буду утруждать его чтением проспекта будущей газеты; он сам пробежит его на досуге и скажет свое мнение. Но Ленин все-таки наскоро перебрасывает листки рукописи, низко склоняясь к ним головой. Спрашивает – какой я фракции. «Никакой, начинаю дело по личному почину». «Так!» – говорит он и отодвигает листки. – Я увижусь с Каменевым и переговорю с ним». Все это занимает минуты три-четыре».
Здесь Куприну повезло: в разговор вступил поэт, и писатель получил роль наблюдателя: «Ни отталкивающего, ни величественного, ни глубокомысленного нет в наружности Ленина. Есть скуластость и разрез глаз вверх, но эти черточки не слишком монгольские: таких лиц очень много среди «русских американцев», расторопных выходцев из Любимовского уезда Ярославской губ. («Ярославский расторопный мужик» -литературный эпитет прошлого. – С. Д..) Купол черепа обширен и высок, но далеко не так преувеличенно, как это выходит на фотографических ракурсах…
Ленин совсем лыс. Но остатки волос на висках, а также борода и усы до сих пор свидетельствуют, что в молодости он был отчаянно, огненно-красно рыж.
Об этом же говорят пурпурные родинки на его щеках, твердых, совсем молодых и таких румяных, как будто бы они только что вымыты холодной водой и крепко-накрепко вытерты. Какое великолепное здоровье! Разговаривая, он делает руками близко к лицу короткие тыкающие жесты. Руки у него большие и очень неприятные: духовного выражения их мне так и не удалось поймать. Но на глаза его я засмотрелся. Другие такие глаза я увидел лишь один раз, гораздо позднее. От природы они узки; кроме того, у Ленина есть привычка щуриться, должно быть, вследствие скрываемой близорукости, и это, вместе с быстрыми взглядами исподлобья, придает им выражение минутной раскосости и, пожалуй, хитрости. Но не эта особенность меня поразила в них, а цвет их райков. Подыскивая сравнение к этому густо и ярко оранжевому цвету, я раньше останавливался на зрелой ягоде шиповника. Но это сравнение не удовлетворяет меня. Лишь прошлым летом в Парижском зоологическом саду, увидев золото-красные глаза обезьяны лемура, я сказал себе удовлетворенно:
«Вот, наконец-то, я нашел цвет ленинских глаз». Разница оказывалась только в том, что у лемура зрачки большие, беспокойные, а у Ленина они – точно проколы, сделанные тоненькой иголкой, из них точно выскакивают синие искры.
Голос у него приятный, слишком мужественный для маленького роста и с тем сдержанным запасом силы, который неоценим для трибуны. Реплики в разговоре всегда носят иронический, снисходительный, пренебрежительный оттенок – давняя привычка, приобретенная в бесчисленных словесных битвах – все, что ты скажешь, я заранее знаю и легко опровергну, как здание, возведенное из песка ребенком. Но это только манера, за нею полнейшее спокойствие, равнодушие ко всякой личности.
Вот, кажется, и все. Самого главного, конечно, не скажешь: это всегда так же трудно, как описывать словами пейзаж, мелодию, запах. Я боялся, что мой поэт никогда не кончит говорить, и потому встал и откланялся. Поэту пришлось последовать моему примеру. Мрачный детина опять выпустил нас в щелочку. Тут я заметил, что у него через весь лоб, вплоть до конца правой скулы, идет косой багровый рубец, отчего нижнее веко правого глаза кажется вывороченным.
Я подумал: «Этот по одному знаку может, как волкодав, кинуться человеку на грудь и зубами перегрызть горло». Ночью, уже в постели, без огня, я опять обратился памятью к Ленину, с необычайной ясностью вызвал его образ и… испугался. Мне показалось, что на мгновенье я как будто вошел в него, почувствовал себя им. В сущности, – подумал я, – этот человек, такой простой, вежливый и здоровый, гораздо страшнее Нерона, Тиверия, Иоанна Грозного. Те, при всем своем душевном уродстве, были все-таки людьми, доступные капризам дня и колебаниям характера.
Этот же – нечто вроде камня, вроде утеса, который оторвался от горного кряжа и стремительно катится вниз, уничтожая все на своём пути. И при том, подумайте! -камень в силу какого-то волшебства – мыслящий! Нет у него ни чувств, ни желаний, ни инстинктов. Одна острая, сухая непобедимая мысль: падая – уничтожаю»78.
Мне кажется, озлобленность у Куприна несколько преувеличена. Все это – горечь голодной безнадежной эмиграции, заставившей его в конце жизни «приползти» умирать к родному очагу. Не в укор, а для справки, Александр Иванович – потомок татарского рода, мог спокойно подойти к зеркалу и увидеть самого себя. Его внешность напоминала внешность Ленина, его монгольский разрез глаз, скуластость. Как хотите, а есть что-то общее в облике писателя и политика. Не отметил, также, писатель картавость Ульянова: это необъяснимо.
Обычно все подчеркивают эту особенность речи. Что же касается описания запустения, грязи, бледных барышень и звероподобных охранников – нас это не должно отталкивать. Время Гражданской войны – не для создания идеальной канцелярии, даже для первого лица государства. Длинные ковровые коридоры, кабинеты, обставленные новейшей мебелью, обширные приемные и т.п. – все это было впереди, но вряд ли бы писатель Куприн получил так быстро доступ к «самодержцу».
Мне лично воспоминания Куприна кажутся даже слабыми с точки зрения писательского мастерства. Мастерство отказывает ему, потому, что Александр Иванович не откровенен: Ленин понравился Куприну, Но он поборол в себе это чувство, потому что рядом были расстрельные списки, цензура, голод, война, разруха.