Глава четвертая

1

Идея выразить отношения двух стихий, старую их вражду и новую, примеченную Павлом дружбу, требовала особой живописной манеры и цветовой гаммы. Искать, нащупать их можно лишь ежедневной работой над этюдами.

Начал Павел с покупки хорошего длинного плаща и резиновых сапог. В них свободно входила нога, одетая даже в три носка.

Так Павел отгородился от осенней непогоды. Затем стал приучать себя к ежедневному писанию трех этюдов. Здесь был расчет, что один из трех обязательно выйдет удачным. И другое: один этюд в день — это очень хорошо, а три удлиняли жизнь Павла по меньшей мере вдвое или втрое.

— Вот, — говорил он как-то Чуху. — Попыхтим еще и введем математику в искусство.

За окном была чернота пасмурного вечера, на столе — варенье из красной смородины.

Чужанин хмыкнул и глянул на Павла поверх очков: он был от рождения расчетчик, как бывают от рождения поэты и научной карьеры люди. Он любил и умел рассчитывать. Например, он просчитал когда-то семейную жизнь, выбрал ранний брак и не раскаивался в этом. Даже весьма ненадежная система «картина-зритель» была ему послушна. На днях он сказал Павлу:

— Сейчас я размышляю над своей манерой в живописи: чувствую, приелся зрителю. А у меня такие соображения. Мы не гении, и значит, впереди нас должен идти кто-то сверхмощный, все силы тратя на разрыв традиции. Смертник, камикадзе! Новый Ван Гог! Он и рожден для этого. Затем приходим мы и занимаем плацдарм. Сейчас я ищу такого смертника.

Но вечерами Чужанин предпочитал отдых от мозговой работы. Именно вечерами ему нравился Павел — своей болтовней и дураковатой схемой мозговых связей.

И Павлу тоже нравился вечерний Чух.

— Старик, математику давно в искусство всовывают, но расчет сверхсложен и критерии неясны… Да и математика у тебя, наверное, какая-нибудь своя.

Чужанин хлебал красивый чай. Поднимал стакан, рассматривал его на просвет; гудел:

— Хорошо у тебя, старик, и без математики. Приплывешь в твой тихий омут, пошевелишь жабрами, и приходит успокоение. И вообще жить хорошо — тепло, уютно, дети не орут.

Или заговаривал о женщинах. Он находил, что для работы успех у женщин убийственен, что огорчений в десять раз больше, чем приятного. Говорил без злости, но и радости не было в его голосе.

— В общем, хорошо, что ты не сердцеед, — говорил он. — Ты сберег силы. Ты долго еще будешь молодой и женишься. Или тетка женит. Если бы я женился сейчас, то взял бы девочку восемнадцати лет и сам воспитал бы ее.

«Разные мы, разные, — думал Павел. — И кровообращение непохоже, и будто его сердце гонит кровь в левую сторону, а мое наоборот».

А еще за словами Чуха ощущал Павел утомительные сложности.

— Я никогда не женюсь, — сказал он.

— Это неверно, — возражал Чух. — Без жены в хозяйстве не обойдешься.

Он откидывался в кресле, вытягивал ноги. Или подзывал Джека, тихонько дуя ему в нос. Джек то отворачивался, то хватал его нос губами.

— Вы, Леша, не резвитесь, — предупреждала тетка. — Был один гражданин и любил дуть в носы собакам. Увидит и тотчас дунет. Предупреждали его, он же дул, и ничего с ним не случалось. И такой отчаянный стал, никакой собаки не боялся. Цепным псам в носы дул. Бывало, определит длину цепи, сядет на корточки и дует-дует. Такое было его хобби. Но однажды приходит он к знакомым, и встречает его собачка-рукавичка, беленькая, мяконькая. Взял он ее к себе на колени и сидит, разговаривает. И так, меж двух слов, нагнулся и по привычке дунул ей в нос. А та хвать его! Верите ли, как бритвой срезала. Шум поднялся страшный. Одни собаке всовывают палец в горло, чтобы кончик носа получить непереваренным и пришить, другие касторку советуют. А он — как столб. Прижал к лицу платок и не шевелится и вроде бы не дышит. И вдруг говорит тихо: «Не нужно касторки, это пришло возмездие».

— Ну, ладно, не буду дуть, не буду.

И Чужанин просил еще чаю. Затем рассказывал что-нибудь научное — о выработке в себе новой восприимчивости, о невидимых силах, о гамма-лучах и прочее. И виделся себе в это время — со стороны — ракетой крупных габаритов, ворвавшейся в атмосферу маленькой зеленой планетки. Но спохватывался:

— Ого, десять. Я пошел, старик, — говорил он, поднимаясь. — Забегу к тебе на днях. И ты иди ко мне запросто — вечерок убить.

— Спасибо.

— Приходи. И не забывай сегодняшнего разговора, думай о незримых силах: их, их мы должны отражать.

Он уходил, стукая дверями, затем калиткой. Джек гавкал на этот стук — один раз — и, поставив лапы на подоконник, слушал окно, определяя, не ходит ли по двору чужой.

Никто не ходил. Тогда Джек пил воду и шел к лежанке.

Тетка копошилась в кухне, постукивала ножиком, делала на завтра заготовки: крошила лук в подсолнечное масло, замачивала сельдь, чистила картофель. А Павел садился за стол и думал о невидимых силах. Но быстро оставлял их: были другие заботы.

Иное смущало Павла: совершенство? Как его достичь? Он не знал. Конечно, были прощупанные решения («Нарисуй раз сто, так и будет просто»), закон концентрации и т. д. Но эти советы не решали полностью вопроса производства вещей добротных, которые единственно оправдывают существование художника.

Теперь, после всех прощупываний и проб, Павел был уверен в своей воле. Знал, что может сжаться до остроты клина — и вонзиться. Сил и уменья хватит. Значит, вопрос ставился иным ребром: есть ли у него достаточная мера таланта или хотя бы его основные составляющие.

Павел знал современные работы и видел их уровень — он стоял высоко.

2

Как-то вечером Павел перелистывал томик Пришвина. С ним у Павла были сложные отношения. В двадцать лет он находил Пришвина микроскопистом, художником малого угла этого мира. Теперь же, приобретя опыт, видел Пришвина резко укрупнившимся. Ранее он любил его большие вещи, а теперь интересовался мелкими. В этих ювелирно сделанных штучках слова были спрессованы подобно звездному веществу перед взрывом. (Павлу вспоминались рассказы Чуха о квазаре.)

Но сегодня за спиной у Павла был неудачный день. Во-первых, он проспал — тетка унесла будильник. Похитила.

Пришлось ругаться. Павел вышел из себя, наговорил обидных слов. Тетка заплакала, а Павел выскочил на улицу в одной майке — остыть. «Какая я скотина», — думал он.

День, так начавшись, продолжался нелепо. От очередной теткиной смеси (алоэ, свиное сало, какао) схватило живот. На рентгене нашли новый мягкий очажок, будущую каверну. А старая не затягивалась. И, будто этого всего было мало, Евгеша, делая Павлу укол, ткнула иглой в нерв. Это произвело фантастичное действие: Павел вдруг обнаружил в себе дрожащие шнуры, протянутые от ягодиц прямо в затылок.

Но проглотил таблетку пирамидона, полежал и отправился на этюды. Сегодня он писал большой овраг, вклинивающийся в город. Здесь было двойное — город родил этот овраг, а тот — зверюгой — бросился на родителя.

Устроившись на краю оврага, Павел прослеживал кистью глинистый расщеп с бахромкой вялых трав: поляк, немного осота и подорожника, торчки высохшей полыни. Среди трав ходили и клевали семена птицы. В стороне белела одинокая коза.

Глины в овраге были разнообразные — от красных железистых до белой.

Лежали глины слоями. Самые ржавые и тонкие располагались сверху и были прошиты корнями.

Полил тихий дождь, смазывая горизонты, и овраг зашевелился. Он стал глотать кусочки опадающей размокшей почвы, стал двигаться к городу мелкими — по сантиметру — шажками.

Он крался, шурша, и в самой глубине его плескался и булькал потихоньку дождь, словно пищеварительные соки.

Павлу было комфортно на его складном стульчике. Дождевая вода скатывалась по плащу, рождая именно ту настроенность работать, которая невозможна в самом городе. Он вспомнил, как любила дожди Наташа, и оставил голову открытой.

Голове было свежо, уши холодели, капельки скатывались по шее.

В этюдник вложены две подготовленные картонки — Павел решил писать овраг в двух полярных взглядах.

Сначала долго подбирал верную гамму серых тонов, сверху легких, готовых вспорхнуть, но конденсировавшихся книзу. Они шли от синевы к желтизне. Пройдя ее, сгущались в коричневый цвет.

Павел не позволял себе переделок, он понуждал себя точно подбирать цвета, легкие или тяжелые, звонкие или косноязычные, и наносил их на картон раз и навсегда. Это утомляло, пальцы начинали дрожать. Он успокаивал их, выставляя ладони на холодный дождь.

Кончив один этюд, он взялся за другой и стал писать фантастический овраг — колоссальное чудовище, жадно вгрызающееся в город.

Он рисовал, а капли стучали по макушке. Теперь они мешали, и пришлось закрыть голову капюшоном.

Небо Павел делал черным (крыл ламповой сажей), город — белыми кубиками. Земля была коричневая с примесью сукровицы. Он старательно сделал овраг, нашел в его изломах ящериный абрис, утрировал его, рисовал огненного цвета.

Это была веселая работа. Хулиганистая.

Вдруг он услышал позади слабый вздох. Ему вообразилась Катя, восторженно глядящая через его плечо. Он обернулся и увидел, как между ним и пустырем бежала черная трещина. Она отсекала тот кусочек почвы, на котором он сидел. Павел омертвел на секунду, но преодолел это и прыгнул. От толчка ногами кусок в полтонны весом упал вниз, в овраг, где родил сырое и мягкое, тянущееся как тесто, эхо.

Шкатулка болталась на шейном ремешке, стул и все кисти упали в овраг.

После такой встряски дрожали руки. Павел пошел домой. Шагал, воображая себя лежащим в овраге. Оттого ступал нетвердо.

Тетка же, обидясь, сготовила ему скучный обед — суп из цветной капусты, куриную темную ножку и немного капустного салата с брусникой. Еда была красивая, но пустоватая. На третье дала жиденький чаек. Сказала: «Пей досыта!» И ушла на кухню. Там сердито шуршала газетами.

Ходил и вздыхал Джек. Коготки его стучали по полу, из репродуктора сочилась музыка.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: