— Давай, что ли, поедим.
— На, лопай! — Петр Васильевич вывалил на траву все остатки — огуречные кончики, огрызки сахара, колбасную кожицу, хлеб и баночку частиковых котлет — пищи удручающе невкусной. Колбасник съел все, быстро и жадно. Потом мы скормили дешевую колбасу, привезенную для собаки, и остатки нашей дорогой и вкусной. Отдали полстакана малинового варенья. Угощая, мы не глядели друг на друга, словно старались откупиться от собаки. Колбасник съел все, раздулся в боках и осовел. Он ходил около меня, лизался, ныл. Потом лег, положил тяжелую морду на ногу, вздохнул, почмокал губами и заснул.
На станцию мы пришли втроем часов в восемь. Смеркалось.
Станция была крохотная, но совсем как настоящая. Был перрон метров десять длиной, был зал ожидания человек так на пять-шесть. Окошечко кассы узкое, как бойница, и просверлено в невероятно толстой стене.
Обилечивал нас сам начальник станции, судя по голосу — сердитый мужчина.
Устроились мы на воздухе. Вышел начальник в фуражке и из мужчины превратился в женщину — высокую, худую, с седыми буклями. Начальник вооружился метлой и собственноручно подмел перрон, чистенький, как пол в комнате.
Мы сидели томные, разомлевшие. Петр Васильевич курил. Колбасник воображал себя моей собакой. Он ходил, осматривал рюкзаки, и Петр Васильевич заверял его сонным голосом:
— Да нет, нет у нас колбасы. Не веришь — проверь.
Он развязал рюкзак и дал понюхать. Колбасник отошел от Петра Васильевича и занялся охраной только моего рюкзака.
Он подозрительно косился на начальника станции, вышедшего встречать поезд с жезлом в руке. Зарычал на прогрохотавший состав, обернулся ко мне и повилял хвостом.
Бедный урод так старался понравиться, угодить. Я лениво думал, что вообще хорошо бы взять Лобастого, но держать негде — квартира, но он ублюдок, и меня засмеют. Положим, я взял его. У всех моих знакомых — отличные собаки. У одного красивый сеттер с золотой медалью из анодированного алюминия. У другого — пойнтер с аристократической родословной. А у меня — урод. Нет, чепуха. Правда, Лобастый вдвое умней и сеттера с золотой медалью, и аристократа-пойнтера, но… Нет, нет, зачем он мне?
Из ночной темноты тяжело — гудели рельсы и хрустел гравий под шпалами — подходил поезд с длинным хвостом вагонов. Светились рядами глаз желтые окна…
Станция была такая маленькая, ничтожная, что в окна вагонов не глядели любопытные и аккуратненькие стриженые девушки-проводницы не стояли в дверях.
Поезд зашипел и остановился. Мы двинулись к вагону. Лобастый пошел было за нами, но Петр Васильевич цыкнул, и он отстал.
Мы вскарабкались по крутым ступеням и остановились в тамбуре.
На желтом узеньком прямоугольнике перрона, почти рядом с нашим вагоном остались двое — универсальный начальник и Лобастый. Он сжался щетинистым комом, понурил голову. Рядом его тень, круглая, угольно-черная, тяжелая. Меня вдруг ожгла мысль — пес все понимал. Он понимал свою ненужность, заброшенность.
Мне стало жаль собаку. Случай подарил ей светлый ум и охотничью страсть. Щедрый дар сделал ее несчастной. Будь Колбасник как все, он дрался бы, воровал, водил дружбу с псами и был бы счастлив собачьим счастьем: сытостью, теплом, дракой. Но одаренность вырвала его из круга простых животных радостей.
Начальник дунул в свисток. Резкий верещащий звук рассек тишину. Идиотски жизнерадостным ревом отозвался паровоз. Из леса принеслось эхо.
Пронзительные, оглушающие звуки обрушились на меня. Словно лопнула и прорвалась какая-то завеса, и я все увидел ясно и правильно. Я понял — этот урод, страдающий, мучающийся, в своих собачьих масштабах — гениальный, редкий пес. Ему придется вернуться в дом, где его презирают, бьют…
Я могу взять его. Нет, невозможно, нельзя. Засмеют. Охотники так нетерпимы к беспородным собакам… Нет, нет, я буду помнить, буду помнить тебя, Лобастый. Буду помнить этот желтый свет, эти черные тени…
Колеса скрипнули, вагон шевельнулся. Сейчас я скажу: «Прощай, Лобастый», — и мне наплевать, как на это посмотрит Петр Васильевич.
Я открыл рот и крикнул:
— Лобастый! Ко мне!