Зима — хочешь не хочешь, а встречай — пришла рано, в середине октября. Пришла самым подлым образом. Осень долго обманывала, завлекала теплом, а там словно топором обрубило. В полдень было еще мягко, а в два часа небо лопнуло пополам. Одна половина неба была солдатского сукна, а другая — глубоко синяя и ледяная. Она дышала резкой стужей и сеяла из черных, небыстрых туч снежные блестки. Черное рождало белое.
Наталья как раз глядела в окно и пробормотала рассеянно:
— Белое из черного.
И тут же ахнула, ударила по жестким бедрам ладонями — огород-то был не убран. В грядах еще сидела толстая, красная морковь, светила из земли округлым верхом белая редька. Не были выкопаны георгины, самые лучшие, кактусовидные.
Наталья кое-как оделась, схватила лопату. Гряд было много, копать тяжело. Холод чуть тронул землю. Но — успела, выворотила все как есть, с ботвой, с комьями сырой, липкой земли. Так и приволокла в сени, свалила в угол, прикрыла разным тряпьем. Теперь на мороз было плевать. Правда, на «китайке» оставались несорванные пронзительно кислые яблочки, но мороз их подсластит, а оборвать до налетов зимних птиц и соседских пацанов всегда можно.
Но охватила Наталью слабость. Вся расслабла, стала как студень. И так, не умывшись, с земляными руками, присела на табуретку. Сидела и глядела в окно.
На дворе снег. Широкие, плоские хлопья, словно клочья рваной бумаги, падают, переваливаясь с бока на бок, ложатся один к другому, один на другой. По ним ходят ее леггорны, высоко поднимая зябнущие ноги. Они не белые, они — грязные. Ободранный в сотнях драк петух подцепил где-то еще и пероеда (перья теперь на нем оставались тремя пучками: два на крыльях, один на хвосте), ходил голый, багрово-красный, жуткий…
Кур следовало давно загнать в теплый катух, а Наталья сидела.
Куча дров, нарубленная Юрием и все еще не унесенная в сарай, медленно превращалась в горбатый сугроб — Наталья сидела.
Ветер хватал снежные хлопья, нес в распахнутый угольный ящик. Уголь сначала был сивый, на манер седеющего брюнета, а там и совсем побелел. Теперь если стукнет оттепель, уголь напитается водой, смерзнется, и зимой его придется долбить ломом. И так просто было выйти и прикрыть ящик.
А Наталья сидела.
Выкипал чугун картошки, уже несло гарью, а Наталья сидела. Но преодолела себя, встала, отодвинула тяжелый чугун с огня. Пробормотала:
— Так вот и сдохнешь у плиты.
В сенях возились, и Наталья вспомнила, что не закрыла их на задвижку. В дверь постучали. Наталья крикнула:
— Входите!
Дверь заскрипела по-зимнему, тонко и жалобно, пустила белый кружащийся пар. Вместе с ним вошла чернушка в модном демисезоне колоколом. Наталья внутренне ахнула. Потаскуха, стерва летняя! Сама пришла, без Юрия. Ну и сильна!
Собственно, потаскуха она или нет — не знала Наталья ни в точности, ни даже приблизительно. Сгоряча палила. Ругнуть и сейчас? Но взял Наталью какой-то неясный страх, так и вынул все косточки.
Было в чернушке что-то значительное. Изменилась, постарела. И — беременна. Это заметно не по фигуре, а по глазам, лицу и еще чему-то, скорее угадываемому, чем видимому.
Прикрыла дверь, уставилась бесстыдными глазищами, жгущими прямо ощутимо. Только сейчас Наталья увидела ее тяжелое, сильное лицо с явной деревенской грубоватостью. И — взгляд. Без улыбки, без растерянности или иной женской слабости. Твердый, многозначительный.
— Тебе чего? — спросила Наталья, шевельнув немеющими губами.
— Я пришла предупредить тебя, — сказала женщина. — Сразу. У меня ребенок будет. От Юрия. Мы поженимся. Решено это, не отговоришь — ребенок.
— От Юрия? — ехидно переспросила Наталья.
— Нам лучше знать. Не все же такие прокипяченные, как ты. Так вот, решим сразу, заблаговременно — полдома его. Грабить вам его больше нечего, достаточно отхватили! Так сразу и решим, чтобы потом шуму не было. А тот стыд — летний! — я еще попомню тебе, так попомню, так…
— Ой, не обожгись, красавица!
— Не обожгусь. Я тебя знаю. Так вот, поделимся, и два выхода сделаем, и загородку поставим. Мне на тебя-то и смотреть противно. На свадьбу не приглашаю!
…Давно хлопнула дверь, а Наталья все сидела, уставясь в окно. И не видела — замерзшие куры взлетели на завалину и тянули шеи, склевывая снежинки, липнущие к стеклу.
— Ну, змей, ну, змей, — шептала Наталья. — Предатель…
Ей было тяжело, душно… Делиться! Это значит, и дом пополам и двор пополам. Сарай тоже надо будет делить пополам и огород. Да, и огород, холеный, взлелеянный, сытно удобренный.
Наталье казалось — и ее режут пополам.
…Пришел Мишка. Оббивая снег, громко топал ногами, словно по голове. Пах свежестью, был красноморд, шумлив, противен.
— Вот погодка! — гаркнул восхищенно. — Завертело. Это хорошо, по-сибирски! А ты чего нахохлилась? И куры во дворе. Я их в катух столкал, но как бы не поморозились ночью. В подпол их посадить, что ли? Ну, что онемела? Жратва готова?
— Юрка женится, — сказала Наталья.
— Да ну! — изумился Мишка. — На ком?
— На той, летней…
— У парня губа не дура… А, чего темнить, скажу откровенно — хорошо это! Он тих, ему боевую бабу нужно. Да и инженером она, умная.
— Зато ты дурак! Делиться ведь придется! Все пополам!
— Ну и что? Его доля, пусть!
— Молчи! — вскипела, завопила Наталья. — Молчи! Молчи! Молчи!
Она кричала, приседая, топая ногами. Слюна пузырилась у нее на губах, желтые тонкие космы вылезли из-под платка. Михаил глядел на нее со страхом и жалостью. Дождался тишины. Сказал:
— Это тебя жадность губит, все себе захватить хочешь. Вот потому и бездетная.
И снова крик:
— Молчи! Гад! Дурак! Молчи-и-и…
Иссякнув, Наталья сама замолчала. Да и о чем теперь оставалось говорить? И все валилось из рук. К чему работать? Вот придет погубительница и все отнимет. Она молодость свою, единственную, мимолетную, невозвратимую, вбила в этот дом, а та… Обрюхатела! Грудаста, широкобедра… Значит, дети пойдут. А она вот так и помрет бессчастной. Не будут касаться ее цепкие лапки, не ощутит сладкой боли в сосках, не услышит чмоканье маленьких губ. Пройдут мимо нее медово-горькие радости материнства. Умрет — не вспомянут.
Вечера она теперь проводила в недвижности, глядя в темноту, и видела в ней разные фигуры. Но чаще один образ, одна картина являлась ей: высокая, черноволосая женщина с белым сверточком на руках, красивая, молодая, торжествующая!
А будущий раздел представлялся ей в виде громадной пилы, вдруг опустившейся на дом. Она даже видела сверканье зубцов, летящие опилки, слышала ее жадно всхлипывающее рычанье: «Жвяк-жвяк!.. Жвяк-жвяк!..»
Особенно часто видение опускающейся пилы мучило ее во сне, вернее на той грани сна, где еще одолевают дневные мысли и заботы, но уже теряющие свои очертания, колышущиеся, словно отражение в воде.
Почти каждую ночь ей не то снилось, не то воображалось одно и то же: Юрий с чернушкой распиливают поначалу дом, потом сарай и, наконец, уборную. Она крепко помнила рассказанное ей давным-давно тетей Фешей. На суде разбирали жалобу двух братьев. Они никак не могли поделить родительский дом для совместного жилья. Тогда, решив, что дом еще крепкий, они начали распиливать его пополам. Дом, конечно, развалился. Может, и не было такого случая, а может, и был. Как известно, дураки произрастают самосевками. Сейчас Наталья верила в этот случай и даже размышляла о нем. Она потемнела лицом, в белках ее глаз стала просвечивать желтизна. В горле, портя вкус еды, застряла горечь желчи, лютая, прилипчивая — не отплюешься.
Как-то вечером она забежала к тете Феше.
В последние годы тетя Феша постарела и одрябла, как перезимовавшая в тепле редька. По-прежнему она жила своими тремя козами, да не одна. Одной еще ничего и, главное, вполне понятно — много ли надо старухе?
Так ведь не одна жила, а с Васькой — полюбовником или мужем, черт их разберет! Он был моложе ее раза в три, какой-то бесцветный, тупомордый, со странно прорезанными зрачками — квадратными — в простоквашных глазах.
Дверь Наталье отворил Васька. Он вышел босиком и так, босыми подошвами, топтался по снегу. Васька поздоровался с ней, сказав мяукающим голосом идиота что-то вроде «здравяу». Уставился, шагнул ближе. Страх пронял Наталью. Кто его, дурака, знает, что в задумке держит? Да и дурак ли? Живет со старухой, в безделье, как глиста в кишках. Наталья шмыгнула в двери, но Васька успел-таки щипнуть за бок. И крепко, собака!
Тетка, перетянутая крест-накрест шалями, пила чай с малиновым вареньем и водкой.
— Добрый вечер, тетечка, — сказала Наталья.
— Добрый, добрый… Это смотря для кого. Для меня — недобрый.
Старуха поднесла чашку к губам и громко потянула чай. Вид у нее был нездоровый — пожелтела, глаза мутные, щеки и нос в синих жилках. На бородавках выросли кустики белых волос. Старуха допила чай и поставила чашку.
— Мой-от фендрик, — она кивнула на ухмылявшегося Ваську. — Знаешь, что сегодня выкинул? Открыл подпол в кухне да как гавкнет: «Молоко плывет!» Я кинулась и чуть-чуть не загремела вниз. Убилась бы! Три метра высоты. Ишь, ухмыляется, убийца! Погляди ему в лупалы — никакого раскаяния, а ведь я кормлю и пою бездельника. Трутень! Сегодня у меня было, знаешь, сколько? Одиннадцать дур. Восемь простое гадание, три сложное. Каково? Как директор зарабатываю. Так уже из меня на пол-литра вытянул. Пошел отсюда, мерзавец, чтобы и глаза мои тебя не видели!
Васька, ухмыляясь, ушел в кухню. Старуха уставилась на Наталью. Взгляд уже и не человеческий — холодный, равнодушный.
— Ну, чего стряслось? Выкладывай.
— Юрий женится.
— Значит, не удержала?
— Чем это я могу его удержать, тетя Феша?
— А чем бабы мужиков держат? Эй, Наталья, я тебя сквозь вижу, не спрячешь, не утаишь. Что ж, пора, женитьба — дело житейское, нужное. А что, на той женится?..