Собрались полуродные старушки: самогоном они поминали мою родню. Розовым.
Я тоже выпил, и на сердце как-то отлегло. Снова выпил и разобрался, что зелье отдавало марганцовкой. Спросил — оказалось, ею красили догадливые старушки свое противозаконное изделие.
Деревня стоит высоко на бугре и заслоняет солнце. Оттого вечер ее словно из черной бумаги режет. А войдешь в нее, и вот они, все дробности жизни — раскрытые окна, велосипеды, лежащие на траве, копошение в воздухе жуков и мух.
Я смотрю на этот отброшенный моими предками мир: он жив и мертв для меня, он чужой и щемяще свой.
Июнь, не Сибирь, а такая резкая вечерняя прохлада.
В ней что-то снеговое, та родниковая вода, от которой ломит зубы. Но здесь не боятся холодного; ходят босые женщины, ходят дачные дети с голыми длинными ногами. В травах желтые цветки ловят последнее солнце — пятернями лепестков. Такие это мелкие цветики, что их щемяще жаль, как детей, щенят и птенцов. Но если спросить деревенских, как их звать, то скажут: «Это которые желтые».
Или так: «Ими Кровяниха желудок лечит».
Я прошел мимо цветков — желтых и безымянных, прошел мимо ветлы, зажавшей в кулак пучок веток, мимо сарая.
Это темный, высокий сарай. Он заперт на замок, такой большой, каких теперь и не делают.
Зеленца мхов в пазах бревен, около стены кучки тех цветов, которыми тетка Кровяниха лечит свой желудок. Но здесь цветы не светятся, их погасила тяжелая тень.
Блеснуло в тени стеклянное. Я подошел — там стоит банка, а в ней — цветы, какие-то лиловые пупырышки.
Цветы стояли в воде и были свежими, сегодняшними. Значит, была заботливая рука, была причина ставить цветы. Я стал искать ее и нашел бугорок чистой земли: он прямоуголен и отмечен двумя воткнутыми щепками. Периметр холмика обсажен теми же цветами, но без корешков, свежими, но и с знаком близкой смерти.
Это же могилка — маленькая, ласковая и… страшная в то же время.
Я понял — здесь лежало чье-то горе, маленькое и объемное, шире всего вокруг: поля, леса, реки. Потому что лучшее из этого — цветы! — приносились сюда.
Что лежит здесь?.. Птица?.. Или плоское тельце домашнего зверька?.. Он умер и спрятан сюда.
Кто он? Бывший щенок с хвостом веселого характера? Котенок, что играл с клубком ниток, влезал на занавески и веселил чью-то избу, огромную русскую избу, собравшую под одну крышу все хозяйственные сооружения?.. Веселил — и вдруг ушел куда-то, позабыв в избе свое маленькое тело. Оно лежало, плоское и холодное, и была в нем угроза. И взрослые велели унести его.
Конечно, те маленькие, что хоронили зверька, сильно верят, что надоест же ему в конце концов лежать под землей.
Верят, он встанет и выйдет. Понюхав цветовые пупырышки, он поймет — его не забыли, ждут. И вернется обратно в избу.
Но маленькие еще не знают, что такое возвращение было бы страшнее самого ухода: оно смешает границы, и будет неясно, кто и где находится.
Ветлу обсели лишайники. Даже на ощупь они мертвые. Но это мертвое живет, оно образовало растительные формы, оно окрасило их в акварельные тона — охристые, зеленые, голубые…
В лишайнике мертвое притворяется живым, а живое похоже на мертвое. Но отчего мне хочется гладить руками их шершавины, слушать их шелест ушами ладоней?..
Отчего мне захотелось видеть свои руки и ноги убранными этими чешуями?..
Почему я хочу стать рядом и так стоять — без дыханья и движенья?.. И пусть льет на меня дождь и осыпает снегом, пусть греет и студит: многое бы я понял тогда.
Все мы хороним, все копаем могилы, большие и маленькие. Спят в них дорогие косточки. Но пронзительнее всего смерть маленьких — в силу беззащитности их. И человек в его историческом движении станет большим, только взяв под защиту всех маленьких — детей, птиц, зверей, травы…
С берез вдруг рванулось что-то огромное. Черный летящий зверь! Он рванулся, и рассыпался в грачиную стаю, и понесся вдоль деревни.
Деревня маленькая, и грачи пролетели ее вдоль, завернули, пролетели поперек и опять вдоль. Теперь они рассаживались по разным деревьям. Но это не простое усаживание на ночлег, не тяга к родному дереву.
Грачи, рассаживаясь, определяли человека. Они садились к тихим и добрым людям и кричали, кричали им в уши.
Грачи как-то не могут жить без крика, и добрые, тихие люди это понимают лучше бойких и крикастых (те сгоняют грачей со своих деревьев — кто камнем, а кто и ружьем).
Творится предночное — солнце валится за сарай в виде красной лепешки, ходят крапивные облачка комаров, и пылит стадо. Механизатор в поле (сразу за деревней) гоняет и гоняет свою машину и валит ряды клевера, зеленых солдатиков в красных папахах. А на антенны, выкрашенные солнцем в красный цвет, сели голуби и окровянились закатом. Они шевелятся, переступают, будто металл жжет им лапы.
Не стало милых деревенских нелепостей… Вот прошли коровы, а никто в деревне не гадал по ним завтрашнюю погоду. Идут козы со вздутыми рогами вымени, так налитого молоком, что оно просвечивает. По траве дачные ребята пинками гоняли мяч. Он был нежный — накачанная воздухом тонкая резина — и они пинали его в гулкие бока коров.
По улице мотают куда-то велосипедисты — старый и малый. Оба они в белых рубашках, оба в сандалиях из ремешков. На шее малого болтается и кричит транзистор в кожаном чехольчике. А по травам шпарит за велосипедистами пушистый серый кот. На бегу кот вякает, кричит что-то. Наверное, такое:
— Погодите, я с вами.
…Сосны, что стоят над речкой, краснеют, а березы темнеют, и в гущине их кричит варакуш. Так старательно, будто состоит на приличном жалованье.
Лесная моль влетела в окно и села на бумагу. Кафтан ее серебрист, характер твердый.
Она ходит по бумаге и мешает бежать по ней «вечному перу». Я стал сгонять ее, подталкивать к краю. Она возвращалась обратно. Ее тянула бумага. Чем? Белизной?
Или лесная моль знала, что лежащая на столе бумага была деревом, ее домом, питанием и жизнью всех лесных молей, и она имеет на нее право.
За березовой рощей всходила луна. Я пошел нагулять сон. На моих глазах луна менялась. В конце концов я увидел, что это большой костер. Он то желтел, то краснел, его отсветы ездили вверх и вниз по березовым стволам.
Припомнив место, я сообразил, что костер разведен позади берез, на речных песках. Вспомнил — туда ехали два велосипедиста, туда бежал кот. Значит, он кричал — «Рыбки!.. дайте рыбки!» И сейчас ждет ее, сидя у костра.
А вот еще костер горит, третий… четвертый… Девять багровых и колеблющихся лун всходили на речных берегах: и там, где рыбачат местные, и там, где поставлены палатки туристов…
Тишина… Конечно, я искал ее, но не такую же.
Днем еще туда-сюда, днем живет деревня. А вот ночью травы поднимаются, тишина густеет, деревья плывут в ней…
В такой деревне хорошо отдыхать: будто ты отскочил в сторону ото всего на свете, как от набегающего автомобиля. Но и что-то снулое есть в этой маленькой деревне. Ее жители в основном старухи, и ни одного деревенского младенца! Все привезены, все — городские.
Неужели урбанисты правы, и молодые люди уйдут в города? И работать на полях будут ученые машины, а деревни станут мертвыми?.. Не верю!
Ну а если уйдут? Тогда ушедшие будут иметь все телесные удобства города, но и холмик в душе, обсаженный цветами, — родную и полумертвую деревню.
Здесь все старухи — вдовы войны. Они на пенсии, живут хорошо. Но отчего-то сердиты на мужчин и направлены на них какими-то невидимыми рогами.
— Как живете одни? без мужчин?.. — спрашиваю их.
— И хорошо, что их нет. Бездельники!
— Они бы работали, — говорю я.
— Много ты наработаешь!
— Свободно живем!
Свобода выражается тем, что они собираются и выпивают по рюмочке, закусывая пирогами, испеченными на поду.
Выпив, поют песни, такие же старые, как избы и деревья. Потом ходят злые. Утром спросишь:
— Марь Антоновна, у вас есть творог?
— Зови меня Манечкой! — кричит она. — Не продам творогу!
И не продает: деньги ей не очень-то нужны, все у нее есть, все у ней свое.
…В тот вечер старушки пели особенно долго. Я — тоже. Выпил, конечно, а зря. И ночью мне приснился ученый, садящийся мне на грудь. Затем огромнейший бык пригвоздил меня к постели рогами.
Я пытался вздохнуть и не мог. Проснулся в поту и страхе и стал шарить, искать таблетки.
Эта ночь всем была тяжела — прошла сухая гроза, страшная и близкая. Мерещились сквозь сон разбиваемые в щепки крыши.
Из-за сухой грозы все не выспались.
Собиралась хозяйка по ягоды, чтобы снять их на рассвете перед чужими носами, и проспала свои ягоды.
Собирался петух спеть, когда всходит звезда по названию Канопус, да проснулся только в пять утра. Он посердился, поговорил с собой, стряхнул тяжесть сна, кашлянул и закричал заспанным голосом «Куре-у-у…»
Даже грачи проснулись поздно. Зашепелявили:
— Маммашша… Маммашмашшш…
Сон уходил, приподнимал вверх дома, тянул меня за собой.
— Маммашша… маммашшша… — выговаривали грачи на ближней ветле.
— Улечу… улечу… — шептал я.
Оказалось, так говорили рыбаки, была не сухая гроза. Просто летали ракетные самолеты.