Места эти, наверно, и от рождения были плоскими. Потом их еще миллионы лет подряд утюжил ледник, потом ровняло наносами теплое палеозойское море. А четвертичное, последнее оледенение уложило пласт вечной мерзлоты. Он не пропускает воду — вот легли болота и вихлястые, с прихотливым теченьем речки.
Болота начинались мелкими лужицами, среди осоки и хвоща. А как только миновали лужицы — навалились комарьем, грязью и топями.
Но — своеобразно красивы. В солнечный день болота загорались. Они светились салатной зеленью прокисших вод, блистали черными зеркалами и тихо тлели, как гаснущий костер, ржавыми наплывами мхов.
В хмурые, серо-фиолетовые дни болотный пожар гас. Тогда болота мерцали великим разнообразием серых тонов: зелено-серых, коричневато-серых, кремовато-серых, жемчужно-серых и еще каких-то неопределимых.
Вода — разбросанными повсюду обрезками алюминия. В ней плавает мелкий сор, дохлое комарье да раскисшие серые моли. На просвет вода — чай наваристый, на отблеск, если присмотреться, — в нефтяной радужной пленке.
Тянет от болота тысячелетней, загнившей древностью и тоской. И для полного комплекта не хватает здесь сидящего на моховой кочке зеленого человечка с лягушечьими глазами. Нет их, болотных человечков. Попадаются цапли, журавли. В камышах проживают серые, юркие птицы. По закислившейся воде пробегают, отчаянно молотя черными или красными лапками, какие-то кулички. Изредка взлетит утка или пестрый турухтан. Или найдешь на самой большой кочке муравейник, склеенный из осоки, увидишь пробирающихся по травинкам да клюквенным стебелькам умных мурашей.
Иногда, перепугав до полусмерти, взорвется из болотной слякоти спасающийся от гнуса лось — громадный, словно ископаемый, — и пронесется, громко фыркая и разбрасывая грязь.
— Черт понес нас сюда, — ворчал Никола. — Устали, промокли. Еще и ревматизм подцепишь. Обязательно. Яшка прав — ставь квадратик на снимок, и назад. Никто и не узнает! А?
— Дай свой мешок. Понесу.
— Отскочи! — отвечает мне Никола.
И снова бредем — где по воде, где с одной шаткой кочки на другую. Хватаешься за резучую осоку, балансируешь шестом. Живут как-то птицы в таких местах, вечно в тумане, с мокрыми лапами, и ревматизм их не берет. А может, и болеют? Мелькнет такое, а сам по-прежнему скачешь с кочки на кочку или — перебежками — минуешь моховые, колышущиеся пласты.
Пройдешь их и упираешься вечером в черную, глубокую воду. Сунешь шест, нащупывая дно, — скрывается. Тогда присядешь на кочку — отдохнуть, чувствуя, как, словно по фитилю, ползет вода по одежде. Вспомнишь — обсохнуть негде. И хочется задрать голову и взвыть жутким голосом. Потом встаешь, поворачиваешь назад, и — все начинается сначала.
— Эх, всю бы эту воду собрать отсюда и слить в реку, перегородив ее плотиной, — пусть, холера, турбину крутит, энергию рождает!
И так день шел за днем, однообразно и похоже.
Но все-таки — что за бес вселился в Яшку?
На пятый день, утром, ввалился я в болотную жижу, в «окно», по пояс. Но оперся на шест. Успел. Перевесился, лег на него. Чувствую — холодная жидкая грязь неспешно вливается в сапоги и брюки, и я становлюсь тяжелым, как гиря.
Никола заорал, подскочил и, забыв про свой шест, тянет мне руку. Я увидел его лицо близко — мгновенно вспотевшее, с дрожащими губами под черными усиками. А он все тянет руку и вместо «На, держись!» получается у него «В-ва… вжив».
Ухватился я за руку, и выдернул меня Никола из грязи, как редиску из мокрой гряды, — разом. Прилег я боком к моховой, мягкой кочке, и кажется — все кости из меня вытащили. И, глядя на мох, травки и разные там стебельки, понял, что мог бы и не увидеть их больше. И оттого показались мне все эти невидные болотные травы чудеснейшей, красивейшей растительностью в мире.
Так вот, шаря по всему жадным, ищущим взглядом, я увидел на приплюснутой макушке кочки, под самым носом, оттиснутый, словно на воске, след сапога.
Рядом — завязанный пучок увядшей осоки.
Чуть дальше — заломленная макушка ольхи-малютки, ростом с годовалого ребенка.
Это была тропа!
Но раз есть тропа, значит, Яшка врал. Значит, ходят здесь. Интересно, кто?
…Прыгая с кочки на кочку вдоль неясного человечьего следа, мы миновали болото и вылезли на бугор, поросший соснами. За бугром снова болота, и среди них черная широкая речка.
Тут мы и решили заночевать. Развели костер, пили чай, грелись. Сполоснув одежду, высушили ее. Было хорошо, приятно.
Дул южный ветер. На горизонте шел дождь и громыхала гроза, катая полный кузов пустых бочек. А нам ярко светило солнце.
Болота горели. Над ними стояло радужное коромысло. Каждый раз, как сверкала молния, радуга испуганно вздрагивала и цвета ее смешивались.
Потом закат поджег деревья. На фоне грозно-синего неба это выглядело фантастично.
Легли спать. И надо же такое — приснился мне дом. Это — понятно. А у стены почему-то лежал железный цилиндр, похожий на нефтяную цистерну. Я даже отчетливо видел ряды заклепок.
Но я знал, твердо знал, что это не цистерна, а водородная бомба. Меня охватил ужас — взорвись она, и от города останется одна пыль. Радиоактивная. Светящаяся.
А около цилиндра будто бы я не один, там еще и Совкин, инспектор ОТК, вредный старикашка с физиономией, похожей на рыльце, с венчиком седых косматулек вокруг лысинки. В руках Совкина — кувалда. Он бегает и, замахиваясь на цилиндр, кричит:
— А я вдарю, возьму и вдарю!
Я спешу за ним на подгибающихся ногах и умоляю: «Виктор Васильевич, не бейте! Виктор Васильевич, пожалейте город!»
— А мне наплевать, моя жизнь кончается, — кричит Совкин. — Не сегодня, так завтра!
Мы бегаем, бегаем, бегаем… Вдруг мерзкий старичок останавливается, замахивается и кричит:
— Взрываю!!!
Я хочу бежать, а ноги приросли.
Взрыв.
Страшный грохот. Вспышка.
Я вскакиваю и озираюсь.
Тарарах!!!
Небо лопается над головой. В голубой вспышке ясно, как на старинной фотографии, вырисовываются деревья, сучья, ветки и каждая хвоинка на них. Громы. Молнии. Я перевожу дыхание: так вот почему такой сон…
Рвал ветер. Шумели, мотались сосны. Гроза стреляла длинными, раскаленными до синевы молниями.
Невдалеке горит сосна, брызгает огненными шариками смолы.
Никола прижался ко мне и вздрагивает при каждой вспышке. Приходит мысль — будь я верующий, то думал бы, что это все для меня, в наказанье за какой-нибудь микроскопический грешок. И какой бы, наверное, сладкий ужас охватывал меня и как бы я ликовал, что бьет мимо: бог милует.
И мне вдруг становится весело. Неожиданно для себя я смеюсь жестким, сухим смехом.
— Ты что, псих? — сердится Никола.
— Хорошо! — говорю я. — Здорово сработано.
Мне уже нравятся грохот, вспышки, урчанье туч и горящее дерево. В ответ на все это глубоко, на самом донышке сердца, закипает что-то острое, горячее, отвечающее всему этому — вспышкам, огню и грохоту.
…Гроза неторопливо уходит.
Начинается ливень. Хлещет, шуршит хвоей, булькает ручьями…
Мы садимся спиной друг к другу и накрываемся моим плащом. Так и сидим до утра. И вода подползает под нас холодными змеями.
Наконец, светает.
Холодно. Туман.
Где-то недалеко от нас трубят в свои трубы журавли. Над болотом токует, дребезжит крыльями, взлетает и опускается бекас. А тока давным-давно отошли. Должно быть, рад, что гроза ушла.
Поднимается солнце, бугор выныривает из тумана. Я согреваюсь и дремлю… Тепло, солнечно, приятно.
Но — что это?
Какие-то странные звуки. Слышно бульканье, размеренный плеск.
Поднимаю голову и вижу — по черному стеклу болотной речки, вдоль береговых хвощей и осок, коричневого, раскисшего мха ползет черная лодка грубо-самодельного вида. В лодке трое бородачей в красных рубашках.
Двое крепко держат маленькую рыжую коровенку, — один за рога, другой за задние ноги. Третий — лысый — гребет.
Странное виденье неспешно движется мимо. Должно быть, снится. Да нет же, я не сплю. Вот ясно вижу, как коровенка зло охлестывается от слепней грязным своим хвостом и бьет того бородатого, что держит ее за ноги, по щекам. Слышу — он сердито басит:
— Кой ляд хлещешься, варначка!
— Божья это тварь, брательник, а ты такое речешь, — укоризненно трясет бородищей лысый.
«Это, конечно, сон».
— А чо она прокудит? — кричит тот.
— А ты ее не началь, не началь… Животное оно бессловесное. А ты все блудишь языком. Ишь прыткий какой. Истинно сказано: «Рече безумец в сердце своем».
«Сон, это сон». Я закрываю глаза. Но вздрагиваю и окончательно просыпаюсь от крика.
— Отворачивай, отворачивай! — кричит третий. Он держит коровенку за рога и, обернувшись, смотрит вперед. — На каршу прем!
Я вижу, как лысый мужик перебирает веслами, вижу — вода разбегается блестящими кругами и полосами. Лодка поворачивает и медленно растворяется в тумане. В осоке плещется волна. Доносятся гаснущие слова:
— О-ох, в грехах родились, в грехах скончаемся…
Черт знает, что такое!
А Никола храпит, пошлепывая губами. Ему хоть бы что!
Он всегда вот так.