Средневековая рукопись, или Тридцатый рассказ
Долго мне не удавалось, сколько я ни писал рассказов, насчитать их тридцать. То тот, то этот казался слабым: я вычеркивал заголовки один за другим, и в списке всегда оставалось меньше тридцати. Наконец с большим трудом набрал их двадцать девять, и, чтобы не затягивать дальше своего испытания, я решил во что бы то ни стало тут же написать тридцатый рассказ.
Вспомнилось: на фронте мы умели выйти из всякого положения, использовать любое обстоятельство, извлечь пользу из самых мелких и, казалось бы, не относящихся к делу фактов. Я остановился на первом попавшемся образце и начал так:
В воздухе пахнет весной, победой и мелинитом. Весной оттого, что апрель; победой оттого, что сорок пятый год; мелинитом оттого, что мы сидим с полковым переводчиком на обломках взорванного моста.
Рядом с нами шоссе, дальше по берегу — одинокий домик под черепичной крышей. Внизу дивизионные саперы устраивают переправу, а мы с переводчиком пришиваем чистые подворотнички.
Я никогда не умел, как переводчик, сложить белый лоскуток и, придерживая кончик зубами, ловко продерябнуть из-под низа иголкой, отчего лоскуток сразу становился образцовым воротничком. Я натягивал лоскуток на полоску плотной бумаги и пришивал вместе с бумагой, только тогда у меня получалось не хуже, чем у переводчика. Зато мне приходилось добывать подходящую бумагу.
Я вылез на шоссе и принялся исследовать придорожные кюветы.
Кто воевал последний месяц, помнит, как фашисты, стремясь попасть в плен к американцам, бежали от нас, бросая все тут же, у дороги.
Чего только не было в кюветах! Велосипеды и фляжки, плащ-палатки и пистолеты, дамское белье и противогазы, детские туфельки и снаряды, кинжалы и консервы, брюки и пулеметы, коньки и чемоданы. Все это валялось перемешанное, скомканное, истоптанное.
Сверток пожелтевшей рукописи торчал между головастым фаустпатроном и плоским винным бочонком. Бумага подходила. Я взял несколько листов и, ободрав по дороге помятое и грязное, уселся налаживать подворотничок.
Переводчик уже надел гимнастерку. Подтягивая подбородок, он любовался, глядя в зеркальце, воротом. Неожиданно его рука потянулась к бумаге. Он поднял мои листы и даже потребовал кусок, который я приготовился зашивать в тряпочку. А потом мы читали вместе: он читал и переводил, а я слушал.
«…Крепок шлем и латы герцога Брюнхгальского! Несчастный хундшпильман (мне помнится, в рукописи было именно хундшпильман, хотя переводчик утверждает, что такого слова нет), старейший хундшпильман всех псарен под короной, сообщивший герцогу о случившемся, не вернулся из дворца. Благость господня и милость пресвятой девы осенят род герцога! Да не проржавеет щит, да не притупится меч его. Да не сотрется девиз герцога с ворот нашего города. Пусть усталый путник так же легко прочтет позлащенные слова, как читаю их теперь я на последнем году властвования герцога. Только его сила и святость помогли нам пережить те бесовские времена, когда ни одни латы не могли защитить нас от темных сил. В роковой день двери герцогской опочивальни не отворились перед молодоженами. С этого начались события, свидетелем которых был я, Фридрих фон Цуцель. По совету моего духовника отца Клампеля записываю все, как помню…»
Следующего листа не было, а на моем кусочке переводчик прочел всего несколько слов:
«…У дверей герцогской опочивальни издохла его щенная сука…»
Зато дальше шло подряд:
«…поголубели воды Эрлихинского озера, виноградари прибрали опустевшие давильни, и по утрам всякая тварь божья с тревогой ощущала дыхание близкой стужи. Многие, отходя ко сну, вместо молитв шептали о дьявольских желаниях. С чародейской хитростью вовлекала нас в грех та, в честь которой мы наперебой слагали сонеты и пели баллады. Мы пьянели, как только успевали вдохнуть воздух ее гостиной, ловили малейшее ее желание и сразу бросались исполнять его. Каждый вечер вспыхивали ссоры, примирить которые могла только кровь за дверями ее дома. Я сам приглашал двоих, а меня вызывали на дуэль трижды.
В последнюю ночь она снова приняла нас в гостиной, задрапированной странными тканями. В мерцающем свете свечей казалось, что узоры на тканях живут — птицы вздрагивали, гады шевелили щупальцами. Откинув голову на спинку кресла, будто для поцелуя, она нежно сказала:
— Сегодня я хочу лишить вас жизни. Сейчас еще можно уйти. Но если я начну, будет поздно.
Ее улыбка туманила наши головы. Никто не двинулся с места.
Тогда она начала рассказывать.
Слушая ее и любуясь ею, мы не замечали, как меркли свечи, как приближались к нам стены, украшенные странными тканями, как исчезали двери.
— Юноши вскочили, — сказала дама, — и бросились к дверям, но стены надвигались, и двери исчезли».
Мы с ужасом осмотрелись. Так и было: стены надвигались. Мы вскочили и бросились к дверям. Двери исчезли…
Дрогнула земля, засвистели, падая, мины, и мы с переводчиком, кинув рукопись, спрыгнули в укрытие. Мины рвались совсем рядом. Потом разрывы сдвинулись к переправе и, как будто нащупав, стали точно долбить по неоконченному понтонному мосту.
— Какая-то сволочь корректирует! — выругался, слезая в укрытие, молодой сапер. — Только бы узнать, где сидит фашистский потрох! — И опять выругался.
Переводчик ткнул меня в бок кулаком, показал на одинокий домик:
— Дверь-то исчезла! — и потащил меня из укрытия.
Мы быстро перебежали шоссе, перепрыгнули каменную ограду и, прячась за ней, подобрались к домику, увитому до самой крыши плющом.
Переводчик расстегнул кобуру и, показав пальцем, что нужно молчать, скользнул в дом.
Войдя в кухню, он кивнул на стену, оклеенную обоями, и на ступеньку и порог, неизвестно зачем приделанные к этой стене, и шепнул опять:
— Дверь-то исчезла!
Мы тихо отодрали обои, ножом открыли тонкую дверь, запертую изнутри на крючок, и с пистолетом наготове стали взбираться по узкой лестнице на чердак.
Переводчик лез впереди. Он первый протиснулся в отверстие на потолке. Теперь я видел только его ноги. Вдруг ноги так напряглись, что я вздрогнул.
— Хенде хох! — рявкнул наверху голос переводчика, и ноги мгновенно перемахнули через край отверстия.
Я увидел уже развязку. Переводчик отдавал по-немецки распоряжения, а лопоухий молоденький корректировщик послушно стучал телеграфным ключом.
В щель между черепицами было видно, как разрывы переместились в сторону, потом мины стали падать в реку метров на двести выше понтонов. Саперы закопошились, потащили прогоны, консоли, настил… а переводчик все корректировал.
Я дружу с переводчиком и сейчас. Он преподает в институте историю и советует изменить кое-что в этом моем рассказе.
— Во-первых, — говорит, — корректировщик вовсе не лопоухий, а физик Курт Вайбель. Я его видел. Как-то наш институт посетили немецкие ученые. Мы с ним сразу узнали друг друга и разговорились. Во-вторых, выбрось все насчет странной рукописи. Я, — говорит, — еще тогда понял, что она не исторический документ, а вымысел.
Но неизвестно, кем бы стал Курт Вайбель, если бы не этот вымысел. Я ничего выбрасывать не стал и сохранил все, как было.