— Не знаю, — честно призналась Вера Ивановна.
Выступление Лыкова зарезали на очередной летучке. По скромности своей Вера Ивановна возражать не могла, впрочем, она так и не решила, надо ли заступаться. Но ей сделалось жалко Дмитрия Алексеевича, она послала ему письмо в деревню Жихарево.
Так все нелепым образом началось — с переписки, будто у пограничника и школьницы, — и спустя несколько месяцев, на каникулы, Дмитрий Алексеевич снова приехал, но уже только за тем, чтобы повидаться с Верой Ивановной.
Конечно же, конечно, не был похож Дмитрий Алексеевич Лыков на западного киногероя — это лишь показалось вначале. Русский он был человек, и лицо у него было русское, доброе, простодушное, и характер был типично русский. Вот, пожалуйста: Дмитрий Алексеевич, не любивший притворства и неискренности, все-таки не отказался выступать по бумажке. Конфузился, внутренне сопротивлялся, но решительно возразить не смог. И, прояви Вера Ивановна настойчивость, прочел бы всю заметочку об урожайной траве. Потом, разумеется, очень бы переживал и клеймил себя бесконечно, терзался бы… А зачем, если поздно?
Когда Лыков, закончив институт, отправился преподавать в Жихаревскую школу, в самый глухой район, мать не поехала вместе с ним. И все эти годы Дмитрий Алексеевич страдает, что мать его, человек больной и старый, живет в городе одиноко.
— Ну забери ее к себе! — говорила Вера Ивановна.
— Ты же знаешь, — отвечал Лыков, — ей больница необходима, ей на уколы через день ходить. Как я заберу? Это невозможно.
— Тогда сам переезжай в город.
— И переехать не могу, тоже знаешь. В школе учителей не хватает, совмещаем уроки, тянем из последних сил… Пение преподает учитель физкультуры, ты представляешь, что это такое? Как я уеду?
— Но если положение безвыходное, — сердилась Вера Ивановна, — то зачем изводить себя? Что ты изменишь?
— Не могу я спокойно.
— Господи, как ты объясняешь ученикам жизнь, если сам в ней запутался? Возьми себя в руки, ты же сильный человек! У всех твоих сложностей очень простые решения!
— Никому в голову не придет, — морщась, быстро и нервно говорил Лыков, — никому в голову не придет, что современная физика, например, проста и бесхитростна. Тысячи людей мучаются, бьются… над крошечным решением бьются! А жизнь проста. Вот вся эта жизнь — вместе с физикой, химией, искусством, любовью, смертью, — она, видите ли, проста… И никто не мучается. И не было гигантов, гениев, которые с ума сходили, не зная, как дальше жить…
— Ответь мне, пожалуйста, — однажды попросила Вера Ивановна, — есть ли в твоих переживаниях смысл? Надо ли всю жизнь метаться, искать, мучить себя и других, сходить с ума, как ты выражаешься, — и все для того, чтобы в конце жизни понять: жил неправильно?..
Лыков помедлил.
— Наверное, — произнес он неопределенно.
Вот каким был Дмитрий Алексеевич Лыков. И таким он остался в отношениях с Верой Ивановной. Уже понятно было обоим, что любят они и любимы, что порознь существовать не могут; наконец оба поняли, что больше нельзя ждать, годы уходят. Скоро, совсем скоро уже нечего будет мечтать о настоящей семье, о детях, о полном счастье. И все равно Дмитрий Алексеевич на последний шаг не решался. То говорил, что необходимо довести учебный год до конца, то вдруг начинал уговаривать Веру Ивановну бросить работу, перебраться к нему в Жихарево…
— Тебе сложно сообразить, — но выдержав, кричала Вера Ивановна, — что я в деревне останусь без дела? Совершенно! А ты и здесь можешь работать, в любой школе?!
— Я все соображаю, Верка!
— Так что же?
— Ну не могу я. Самому будет противно, в душе будет противно, ты подожди немного, Вера.
И смотрит обиженно своими глазищами, прозрачными глазищами в темных обводах, несчастный человек.
Был у Веры Ивановны давний приятель, тоже детдомовец, Слава Серебровский. Он еще в школе надежды подавал, умный мальчик: отличался веселостью, живостью, общительностью и, как Вера Ивановна помнит, никогда врагов не имел. Слава между делом, между разнообразными жизненными удовольствиями — охотой, туризмом, ранней женитьбой, — защитил с блеском диссертацию; между делом перебрался в Москву, неощутимо перебрался и безболезненно, словно из гостиницы в гостиницу; между делом занял ответственный пост в Министерстве просвещения и пошел вверх по служебной лестнице, быстро пошел и легко, наживая одних только друзей.
Приезжая в командировки, Слава непременно звонил Вере Ивановне, впрочем, он всем приятелям и товарищам звонил, вокруг него всегда была кутерьма, веселье, многолюдность, разговоры за полночь и дружеские пирушки; он любил, чтобы много народу встречало его и провожало.
В последний его приезд, уже на вокзале, Вера Ивановна вдруг подумала, что Серебровский сумеет ей помочь. Торопясь, она рассказала ему всю историю, рассказала нескладно, сбивчиво: куцые минутки оставались до отхода поезда. А Серебровский договорить не дал, тотчас уловил суть.
— Старушка… — зашептал он, обнимая ее одной рукой и успевая одновременно прощаться с остальными провожавшими; суета была кругом, смех и крики. — Старушка, ради тебя чего не сделаешь! Я его силком переведу!
Проводник в белых нитяных перчатках опустил металлическую платформочку над подножкой.
— Граждане, прощу занять места!
Серебровского подталкивали в спину, вот-вот вагон тронется.
— Телефон! — сказал Серебровский, смеясь. — Как — чей? Твоего барсука деревенского телефон!..
Вера Ивановна опомнилась, вырвала листок из записной книжки с адресом Лыкова; тронулся без гудка состав, поплыло запотевшее окно.
— Славка, сумасшедший!.. — кричали провожающие.
Серебровский опять обнял Веру Ивановну, совершенно счастливый; ему нравилось, что за него волнуются, и нравилось вот так, в последние секунды, решать что-то важное, вершить человеческую судьбу.
— Старушка, все будет улажено! Приеду в конце июля. Позвоню. Пусть собирает чемодан!
Серебровский чмокнул Веру Ивановну в щеку, догнал вагон, спортивным красивым прыжком взбросил себя на ступеньку, обернулся и еще долго стоял в открытой двери, на ветру, сияя ослепительной улыбкой, словно бы заключенной в рамочку модной кудрявой бороды, лучась шальными, счастливыми глазами, белея крахмальной рубашкой с модным плетеным галстуком, сбившимся на сторону и как бы летящим в воздухе…
Вера Ивановна знала, что Серебровский не подведет. Все будет сделано, как он пообещал. И впервые за многие месяцы Вере Ивановне стало спокойно. Свалился с плеч камень, главные заботы кончились. Хорошо ли, худо ли она поступила, обратясь за помощью к Серебровскому, это неважно, разберемся потом. Важно, что решение принято.
В середине июля Вера Ивановна приехала к Лыкову.
Пожалуй, первая неделя была самой прекрасной в жизни Веры Ивановны. Они с Лыковым не ссорились, не вспоминали о переезде в город; Вера Ивановна не хотела сразу сообщать новости, Лыков тоже помалкивал. И будто все исчезло в мире — все дела и проблемы исчезли, все прошлое и будущее, — осталась крохотная тесовая деревенька в лесах да несколько летних, томительных, затопленных солнцем дней.
Лыков жил в пустой избе на краю деревни; старая, сумрачная изба сыровата была и прохладна; внутри на посмуглевших бревнах и потолочных балках поблескивали капли смолы, стеклянно-прозрачные, как роса; в затянутых фиолетовой тенью углах что-то поскрипывало, щелкало тихонечко, дребезжащим звоном отдавалось на чердаке. И пахло в избе деревенским — старой овчиной, печным дымом… А квадратные маленькие окна сияли нестерпимо, как бы дрожа, трепеща от яростного напора света и зноя. Прямо у окон, два шага ступить, начиналось ржаное поле, огороженное кривыми старыми жердями с отставшей корой; утром на жердях рядочком усаживались воробьи, наверно, молодые еще, вчерашние птенцы, они трещали, как десяток пишущих машинок. Вера Ивановна крошила им хлеб и выставляла тарелку с водой, чтоб купались. Когда птицы смолкали, был слышен ветер, текущий над полем. Редкая с проплешинками рожь пожелтеть не успела, она была цвета молочной пенки и временами еще дымилась под ветром, и шелест ее казался мягким, скользящим и вроде бы с тихим причмокиванием.
Давно не было у Веры Ивановны, а может, и никогда не было вот такой бездумной свободы, чтобы не вставать по часам, не торопиться куда-то по делу, не заботиться о режиме дня. Вера Ивановна просыпалась, когда хотела, и дремала днем, если хотелось, и обедать садилась вечером, не волнуясь о сохранении фигуры. А рядом был Дмитрий Алексеевич, Димка, подметавший пол и мывший посуду; Вера Ивановна нарочно все оставляла неприбранным, кидала на пол кофточки, носки, полотенца и смотрела, жмурясь, как Лыков подбирает. Она чувствовала, что глаза у нее сделались туманные, с поволокой.
— Димка, ты меня любишь? — спрашивала она.
— Ну! — отвечал Лыков, посмеиваясь и опускаясь перед ней на колени.
Вечерами ходили с Лыковым над рекой, обнявшись, будто совсем молоденькие; Вера Ивановна представляла себя деревенской девчонкой с горячим, стянутым от свежего загара лицом, с шершавыми руками, с цыпками на ногах и воображала, что побежит сейчас корову доить, а потом спать ляжет на сеновале, вместо с курицами. Ей не стыдно было дурачиться, но сквозь эту дурашливость, сквозь детские радости временами слышала Вера Ивановна какую-то звучащую в сердце неспокойную струну, томило ее что-то, возникали безотчетно-тревожные впечатления, странные, безнадежные, будто вспоминала она о чем-то давно отболевшем и невозвратимом. И вдруг слова являлись в сознании, глупые слова, над которыми она прежде бы смеялась: «Какие дни уходят… Какие дни уходят!..»
Наконец она рассказала Дмитрию Алексеевичу про Серебровского.