Минуя надолбы и баррикады, я подошёл к дому. Вблизи он казался огромным. Я различал трещины на кирпиче и видел край комода, высунувшийся из провала в стене. Вот тут была дверь, в которую я входил так часто. Тут был асфальт. Подходя к дому, Лида ускоряла шаг и шла впереди. Вот здесь она останавливалась и искала ключ в сумочке… Я вошёл в провал. На лестнице не хватало многих ступеней. Там, где не хватало нескольких ступеней подряд, их заменяла перекинутая доска. Я стал медленно подниматься.
Над лестницей тянулись провода. У окон на лестничных площадках сидели невидимые снаружи бойцы, припав к пулемётам. Внизу, в подвале, чуть слышно всхлипывала гармошка и высокий женский голос пел песню. Мне было приятно слышать женский голос и мирную песню. От этого становилось теплее. Я поднимался всё выше и выше. Наконец я дошёл до четвёртого этажа. На этой лестничной площадке мы обычно останавливались, чтобы взглянуть на Финский залив. Потом она открывала дверь…
Теперь двери не было. Я вошёл в комнату и осмотрелся. Я не мог обнаружить ни одной детали, напоминавшей мне о прошлом. Ничто не говорило мне о том, что вот здесь стоял низкий плюшевый диван с подушками, которые она сама вышивала, а здесь — письменный стол с моей фотографической карточкой… Потом я подумал, что вон там, у стены, лежала её умершая мать, и за дверью — ребёнок, и она ходила от одного трупа к другому и плакала, стоя на лестничной площадке, если ещё не разучилась плакать… Потом пеленала мать и привязывала к доске и шла так, как шла та женщина, — мелкими шажками, точно плыла…
У окна, замаскированного так, что снаружи оно совершенно сливалось со стеной, сидел спиной ко мне боец. Перед ним была стереотруба, справа висели телефон, таблицы и карты. Я очнулся от воспоминаний, услышав, как боец говорит в телефонную трубку:
— Послушайте, пожалуйста… Опять правее трубы стреляют… Те же данные, пожалуйста… Прошу дать огонь…
Он замолк и припал к окуляру. И через секунду я услышал пушечный выстрел, а затем разрыв. В это время вошёл второй боец и сменил первого у трубы. Тот нехотя оторвался от окуляра, повернулся, заметил меня и, взглянув на петлицы, отрапортовал:
— Гвардии старшина Каирбеков. Кто вы такой, прошу сказать.
Я улыбнулся его манере выражаться и предъявил документы. Воспоминания кончились. Начинался рабочий день.
— Военный корреспондент будете! Очень хорошо! Беседовать будете? — спросил он.
Но мне сейчас не хотелось ни о чём беседовать. Мне хотелось постоять ещё немного в этой комнате, в которой раньше заключалось для меня так много, и уйти, чтобы никогда больше не возвращаться.
Но Каирбеков уже отвечал за меня:
— Конечно, будете беседовать! Вот ящик, садитесь, пожалуйста… Только лучше не садитесь. Мы сейчас вниз пойдём. Там, в дзоте, мой друг сидит. Тоже нерусской национальности… Казах. Мухтар зовут. Очень интересный человек. Пойдём, пожалуйста.
Каирбеков уже вышел на лестницу, очевидно не представляя себе, что я могу не пойти за ним. И я действительно пошёл. Через несколько минут мы остановились у двери.
— Войдём, пожалуйста, — предложил Каирбеков, ныряя под мокрый полог.
Я полез за ним.
В маленькой кабине у амбразуры сидел спиной ко мне боец. Другой, зажав между ног котелок, хлебал деревянной ложкой дымящийся суп.
— Прошу познакомиться, — сказал Каирбеков, — мой друг Мухтар. — Он добавил несколько слов по-казахски и два по-русски: — Военный корреспондент.
Мухтар поставил котелок на стол и встал.
— Гвардии ефрейтор Тажибаев, — отрапортовал он по форме и, застенчиво улыбнувшись, спросил, не хочу ли я есть. Мне было стыдно признаться, но в этот момент я почувствовал, что здорово хочу есть. То, что я не ответил сразу, Каирбеков, видимо, принял за согласие, тут же вытащил из кармана ложку, обтёр её куском газеты и подал мне.
— Сначала будем есть, потом беседовать, — сказал Тажибаев.
Второй боец так ни разу и не обернулся. Он припал к амбразуре у пулемёта. Я видел только его широкую спину. На стене над амбразурой висел пёстрый женский шарф. Над ним крест-накрест были приклеены две еловые ветки.
Мне не хотелось спрашивать, как попал сюда этот шарф. Сейчас мне хотелось молчать и ни о чём не думать. Мне было хорошо, и я перестал чувствовать холод разбитого дома. Опять, как когда-то в поезде, мне показалось, что всё теряет глубину, плывёт, находится на поверхности, и голова не кружится от страха перед чёрным и холодным пространством. Я только боялся, что меня начнут расспрашивать и мне придётся отвечать, но меня никто ни о чём не спрашивал, будто мысли мои были видны всем.
— Послушайте, — спросил я неожиданно для самого себя, — что это за платок? — Я произнёс это, и мне стало обидно за вырвавшиеся помимо моей воли слова…
— Так… платок… — медленно и нехотя отозвался Мухтар, и я был ему благодарен.
Я сидел, опустив голову. А когда поднял её, то увидел, что Каирбеков уже ушёл, а Мухтар сидит по-прежнему, поджав под себя ноги, и слегка покачивает головой…
Уже стемнело, когда я вылез из дзота, унося с собой историю жизни Мухтара Тажибаева.
Над Финским заливом поднялся туман, и казалось, что всё кругом — и снег и туман — слилось в одно целое.
Я вернулся к дому и решил зайти в подвал, откуда недавно слышалась гармонь. Оказалось, что в подвале была кухня. Девушка-повар выслушала меня, покачала головой и сказала:
— Мы здесь не так давно стоим, а до нас были другие. А когда тут гражданские жили, я и не знаю. — Она вытерла ладонью пот со лба: в подвале было жарко.
…Я шёл в город и видел, как рассеивается туман и солнце, подчёркнутое двумя прямыми линиями облаков, спускается в Финский залив. Огромные аэростаты, точно диковинные рыбы, медленно поплыли в небо.
Дойдя до заставы, я обернулся. В полумраке покрытый маскировочной сеткой дом был виден мне только в своих очертаниях.
Я пришёл в гостиницу и зажёг коптилку. Понял, что не могу спать, и сел писать очерк о Мухтаре Тажибаеве. И, уже написав первые строчки, я понял, что это и есть то, что было необходимо делать.
Утром я отнёс на военный телеграф очерк о Тажибаеве и подумал: «Вот я узнал что-то ещё об одной жизни, но ничего не узнал о жизни той, которая была частью меня самого».
Было ещё рано, когда я пришёл в редакцию, но сотрудники уже работали: где-то стучали машинки, и я слышал голос, кричащий позывные в телефон.
Я подробно договорился с редактором о том, как буду работать и передавать корреспонденции в свою газету. Потом спросил, где сейчас помещается адресный стол. Редактор улыбнулся моей наивности и ответил, что никакого адресного стола нет, сотрудники на фронте, а сам «стол», наверно, сожгли на дрова. Тогда я спросил, какая же существует возможность разыскать человека.
— Возможность одна, — усмехнувшись, ответил редактор, — снять блокаду и выиграть войну.
Затем зазвонил телефон на столе, и он протянул одну руку к трубке, а другую — мне. Я ушёл.
Оставался ещё один путь: Лидины знакомые. Два адреса были записаны в моём блокноте. Отыскивая страницу, на которой были записаны адреса, я натолкнулся на аккуратно сложенный листок. Развернул его. Там было написано одно только слово: «Пробьюсь». Это написал лейтенант Андрианов перед тем, как его разбил паралич.
И снова шёл я по пустынным заснеженным улицам. Изредка встречались люди. С вёдрами, кофейниками, электрическими чайниками, самоварами и бутылками они двигались к Неве за водой.
Я видел, как женщина, идущая мне навстречу, остановилась, прислонилась к стене и медленно стала сползать в снег. Я подбежал, чтобы помочь ей подняться, но она была уже мертва. Чайник, который она несла, бесшумно зарылся в снег. Я обернулся, чтобы позвать кого-нибудь, но никого не было.
Стоял около трупа, не зная, что предпринять. Женщина лежала на снегу. У неё было совсем молодое лицо. Седая прядь волос, выбившаяся из-под платка, казалась заиндевевшей, нос заострился, и кожа на щеках была дряблой. У неё были большие ресницы, тонкие брови…