Выпьемте, други, за то, чтобы замыслы воплощались, надежды не гасли, сбывались мечты. И пусть наши души не ведают робости.
Димон сказал:
– Говорите как пишете.
– Твоими б устами, – вздохнул Ростиславлев. – Красно€€ говорить – это полдела. А дело мое – закончить свой труд, однажды снести его в словолитню, да и предать наконец тиснению. Дай, боже, мне силы сделать дело.
Он вытер губы и произнес, приветливо поглядев на Грекова:
– Ребята сказали мне, вы их спрашивали, что их когда-то собрало вместе. Умный вопрос. А вы как думаете? Что сводит несхожие характеры? Можно найти немало поводов. Детство на берегу реки.
Соседство. Общая неприкаянность. Беспомощность, дважды и трижды испытанная. Все верно, и все-таки недостаточно. Есть еще некая главная скрепа. Некая… Не столько идея, сколько потребность, влекущая нас. Я назову вам эту потребность. Итак: верховенство и подчинение. В этой дуали и заключен весь человеческий характер с его тоской о своем превосходстве и готовностью раствориться в чужом.
Первое состояние – личностное, второе, естественно, массовидно. Но оба связаны неразрывно.
Вы скажете: все это слишком сложно. Все сложности оставляю себе как автору формулы. Вам и другим – достаточно чувствовать. Только чувствовать.
Арефий смотрел на белесого гуру, не пряча своего восхищения. Димон старательно морщил лоб, пытался поспеть за говорившим. Девушки победоносно посматривали на Женечку и на плечистого гостя.
“Любит он публику, – думал Греков. – Недаром он сказал, что в Москве ему неуютно. Ну еще бы! Где ж там такие глаза и уши?! Здесь есть простор – разгуляться схимнику”.
Молча сидевший широкогрудый поднял голову и спросил у Арефия:
– Еще стихотворствуешь? Взял бы пример, – он поглядел на
Ростиславлева не то с улыбкой, не то с усмешкой.
– Случается, – отозвался Арефий.
– А ну почитай.
Арефий зарделся, откашлялся, уставился в стену и нараспев заговорил:
– Мы шли по улицам знакомым, Всем незнакомые отныне. Шли, грохоча весенним громом. Шли в человеческой пустыне. Шли, сотрясая мостовые,
Отверженные, молодые. Шли, про€€клятые отчим домом, Необходимые России.
– Лихо, – сказал молчаливый гость. – Но эту муть про отверженных, пруклятых надо забыть раз навсегда. Все это наш мазохизм хренов. А время, меж тем, переменилось. Оно уже сделало поворот.
“И этот толкует про перемены. Но где же, где же я его видел? Вот тебе профессиональная память, – мучился Женечка. – Решето”.
– Мне понравилось, – заявила Ксана.
– Имеешь у девушек успех, – сказал человек со знакомым лицом. – Дело приятное, но опасное.
Он мельком посмотрел на часы.
– Споем на дорожку мою любимую. Дима, начни, а мы примкнем.
Голос Димона был невелик, но трогал, задевал, будоражил. Кроме
Серафима Сергеевича все подхватили его зачин. Пели девушки, хрипло басил неизвестный. Пел Арефий. Ростиславлев ладошкой задумчиво отбивал такт.
Но удивила Женечку песня, названная гостем любимой. Меньше всего он ожидал услышать ее за этим столом. Достаточно было имени автора, чтобы закрыть перед нею двери. А вот пробилась, вошла, звучит.
– Нас ждет огонь смертельный, – старательно выводил Димон. – И все ж бессилен он.
И все поддержали:
– Сомненья прочь, Уходит в ночь отдельный, Десятый наш десантный батальон.
“Слышал бы только Окуджава, как они приспособили песню, как повторяют его слова. Присвоили. Люди это умеют. Стоит подумать о том на досуге”.
Женечка Греков не столько слушал, сколько смотрел, как они поют.
Пение сильно походило на некий торжественный ритуал. Что-то в него подсознательно вкладывалось – не то присяга, не то желание вновь ощутить, что все едины.
Карла прикрыл ладошкой очи, белые брови сурово сдвинулись. Потом он скрестил на груди ручонки (“Да, Бонапарт”, – подумал Греков,) и замер, едва шевеля губами. Не то подпевал, не то молился.
“Я, как Гринев на пиру пугачевцев”, – мысленно усмехнулся Женечка.
– И, значит, нам нужна одна победа, Одна на всех, мы за ценой не постоим, – пел Димон, положив свою смуглую руку на круглое Ксанино плечо.
Женечка Греков вдруг ясно понял, что хочет забыть про все на свете, про свою важную командировку, про город О. с его обаяньем и скрытой потаенной угрозой. Хочет забыть про Казачий лес и про Минаевский – заодно, про базу со смешным стадионом. Он хочет забыть про все, что увидел, в особенности про то, что услышал, не исключая и монологов беловолосого Ростиславлева, который был ему интересен. А хочет он только смотреть на Ксану, на ставшее печальным лицо, на синь ее глаз, на припухшие губы и нос с его трогательной горбинкой, с его приподнятыми ноздрями, дерзко и своенравно распахнутыми. И, глядя на смуглую руку Димона, легшую на ее плечо, чувствовал, как в нем закипает болезненная саднящая злость. “Если не уберешь свою граблю,
– шептал он мысленно, – я запущу в тебя этой пепельницей со всеми чинариками”. И – странное дело! – красивый Димон, будто приняв его сигнал и подчинясь такой команде, снял свою руку с ее плеча.
– Спасибо за песню, – промолвил гость. – Утешили бывшего десантника.
Ну, на дорожку… – Он поднял стакан. – За то, чтобы в вас не было страха. Не бойтесь. Ни власти, ни зоны, ни смерти. Живем мы все равно только раз, а страх размазывает по стенке. Согласны? – он посмотрел на Грекова.
То, что вопрос обращен к нему, было для Женечки неожиданным.
– Тут не поспоришь, – развел он руками. – Но трудно забыть, что живем лишь раз.
Валя пропела:
– Хоть раз, да мой…
– Не просто, – кивнул бывший десантник. – Однако зоны не обойдешь, с властью и смертью не сговоришься. Нужно тренировать свою смелость. С утра ежедневно. А то – атрофируется. Так же, как всякая часть организма. Прощайте. Был рад свести знакомство.
“Очень ты рад, – подумал Женечка, – имени-отчества не назвал”. И попрощался:
– До свидания.
Он вновь сказал себе: “Я его видел. А где – не вспомню. Никак не вспомню”.
Приезжий ответно ощупал Женечку цепким запоминающим взглядом и обменялся с Ростиславлевым рукопожатием напоследок. Ладошка Серафима
Сергеевича скрылась в громадной горсти бесследно, точно нашла себе убежище.
– С богом, – сказал Серафим Сергеевич.
В голосе его было волнение, на Женечкин слух – даже торжественность.
Этакий звучный финальный аккорд.
Гость вышел. За ним – молодые люди. “Почетный караул суетится”.
Короткий, похожий на выстрел, хлопок – дверь затворилась. И разом стих нестройный гул голосов из прихожей.
– Ну что же, я в вашем распоряжении, – сказал Ростиславлев. – Мы – вдвоем. Но, очевидно, ненадолго. Используем предоставленный срок.
Стало быть, переключайте вновь свое внимание с нашего гостя на скромного местного обывателя.
“И он ревнует. Внимание общества должно быть направлено на него”.
Эта мысль развеселила Грекова и словно вернула ему равновесие.
– Ваш гость – таинственный господин, – сказал он. – Я был не в своей тарелке. Не знал, как надо к нему обратиться.
– Он захотел на вас взглянуть, но не захотел вам представиться. Что ж, я не стану его называть, коли он этого сам не сделал. Тут деликатная ситуация, – не без лукавства сказал альбинос.
– Уж больно он грозен, – откликнулся Женечка. – “Не бойтесь ничего.
Даже смерти”. Хотелось бы все же с ней разминуться.
Сказав это, он включил диктофон.
– Вы рано постарели, голубчик, – сочувственно произнес Ростиславлев.
– А молодые не любят старцев, даже когда эти старцы – их сверстники.
Они, молодые, других не жалеют, и, значит, – не вправе жалеть себя.
И разговаривать с ними должно на уровне их ощущения жизни. Когда энергия ищет выхода, она не терпит здравого смысла.
Градус беседы, так мирно начатый за этим столом, на котором стояли тарелки с остатками еды, бутылки с еще недопитой водкой и за которым недавно пели, заметно повысился. “Самое время подкинуть дровишек”, – подумал Греков. Он озабоченно проговорил: