Прошла неделя со дня этой встречи. В субботу — тогда по субботам спектаклей не было — мы репетировали «Царя Бориса», так как приехал В. В. Чарский, который должен был чередоваться с М. И. Писаревым.
Вдруг вваливается Бурлак, — он только что окончил сцену с Киреевым и Борисовским.
— Пойдем-ка в буфет. Угощай коньяком. Видел? И он мне подал завтрашний номер «Будильника»,
от 30 августа 1881 г., еще пахнущий свежей краской. А в нем мои стихи и подписаны «Вл. Г-ий».
Это был самый потрясающий момент в моей богатейшей приключениями и событиями жизни. Это мое торжество из торжеств. А тут еще Бурлак сказал, что Кичеев просит прислать для «Будильника» и стихов, и прозы еще. Я ликовал. И в самом деле думалось: я, еще так недавно беспаспортный бродяга, ночевавший зимой в ночлежках и летом под лодкой да в степных бурьянах, сотни раз бывший на границе той или другой погибели, и вдруг…
И нюхаю, нюхаю свежую типографскую краску и смотрю не насмотрюсь на мои, мои ведь, напечатанные строки…
Итак, я начал с Волги, Дона и Разина.
Разина Стеньки товарищи славные Волгой владели до моря широкого…
Стихотворение это, открывшее мне дверь в литературу, написано было так.
На углу Моховой и Воздвиженки были знаменитые в то время «Скворцовы нумера», занимавшие огромный дом, выходивший на обе улицы, и, кроме того, высокий надворный флигель, тоже состоящий из сотни номеров, более мелких. Все номера сдавались помесячно, и квартиранты жили в нем десятками лет: родились, вырастали, старились. И никогда никого добродушный хозяин старик Скворцов не выселял за неплатеж. Другой жилец чуть не год ходит без должности, а потом получит место и снова живет, снова платит. Старик Скворцов говаривал:
— Со всяким бывает. Надо человеку перевернуться дать.
В надворном флигеле жили служащие, старушки на пенсии с моськами и болонками и мелкие актеры казенных театров. В главном же доме тоже десятилетиями квартировали учителя, профессора, адвокаты, более крупные служащие и чиновники. Так, помню, там жил профессор-гинеколог Шатерников, известный детский врач В. Ф. Томас, сотрудник «Русских ведомостей» доктор В. А. Воробьев. Тихие были номера. Жили скромно. Кто готовил на керосинке, кто брал готовые очень дешевые и очень хорошие обеды из кухни при номерах.
А многие флигельные питались чайком и закусками.
Вот в третьем этаже этого флигеля и остановилась приехавшая из Пензы молодая артистка Е. О. Дубровина-Баум в ожидании поступления на зимний сезон.
15 июля я решил отпраздновать мои именины у нее. Этот день я не был занят и сказал А. А. Бренко, что на спектакле не буду.
Закупив закусок, сластей и бутылку автандиловского розоватого кахетинского, я в 8 часов вечера был в «Скворцовых нумерах», в крошечной комнате с одним окном, где уже за только что поданным самоваром сидела Дубровина и ее подруга, начинающая артистка Бронская. Обрадовались, что я свои именины справляю у них, а когда я развязал кулек, то уж радости и конца не было. Пили, ели, наслаждались и даже по глотку вина выпили, хотя оно не понравилось.
Да, надо сказать, что я купил вино для себя. Дам вообще я никогда не угощал вином, это было моим всегдашним и неизменным правилом…
Два раза меняли самовар, и болтали, болтали без умолку. Вспоминали с Дубровиной-Баум Пензу, первый дебют, Далматова, Свободину, ее подругу М. И. М., только что кончившую 8 классов гимназии. Дубровина читала монологи из пьес и стихи, — прекрасно читала… Читал и я отрывки своей поэмы, написанной еще тогда на Волге, — «Бурлаки», и невольно с них перешел на рассказы из своей бродяжной жизни, поразив моих слушательниц, не знавших, как и никто почти, моего прошлого.
А Бронская прекрасно прочитала лермонтовское:
И несколько раз задумчиво повторяла первый куплет, как только смолкал разговор… И все трое мы повторяли почему-то:
Пробило полночь. Мы сидели у открытого окна и говорили.
А меня так и преследовали «тучки небесные, вечные странники».
— Напишите стихи на память, — начали меня просить мои собеседницы.
— Вот бумага, карандаш… Пишите… А мы помолчим…
Они отошли, сели на диван и замолчали…
Я расположился на окне, но не знал, что писать, в голове лермонтовский мотив мешался с воспоминаниями о бродяжной Волге…
Написал я в начале страницы.
Потом отделил это чертой и начал:
Эти стихи были напечатаны в «Будильнике».
В Москве существовала школа гимнастики и фехтования, основанная стариком Пуаре, после него она перешла к А. И. Постникову и Т. П. Тарасову. Первый — знаменитый гимнаст и конькобежец, второй — солдат образцового учебного батальона, Тарас Тарасов, на вид вроде моего дядьки Китаева, только повыше и потолще. Это непобедимый московский боец на штыках и эспадронах.
Я случайно забрел в этот зал в то время, когда Тарасов вгонял в седьмой пот гренадерского поручика, бравшего уроки штыкового боя. Познакомился с Постниковым и О. И. Селецким, любителем фехтования. Когда Тарасов отпустил своего ученика, я предложил ему пофехтовать. Надели нагрудники, маски и заработали штыками. Тарасов, сначала неглижировавший, бился как с учеником, но получил неожиданную пару ударов, спохватился, и бой пошел вовсю и кончился, конечно, победой Тарасова, но которую он за победу и не счел. Когда же я ему сказал, что я учился в полку у Ермилова, он сразу ожил.
— Конопатый такой? Чернявый? Федором звать. Он в Нежинском полку, на вторительную службу пошел.
— Да, у него три нашивки.
— Мы вместе в учебном полку были. Хороший боец. Ну вот теперь я понимаю, что вы такой.
Постников удивился моим гимнастическим трюкам. Я, конечно, умолчал о цирке, и хорошо сделал.
Я продолжал заходить в школу, увлекся эспадронами, на которых Тарасов сперва бил меня, как хотел.
А тем временем из маленькой школы вышло дело. О. И. Селецкий, служивший в конторе пароходства братьев Каменских, собрал нас, посетителей школы, и предложил нам подписать выработанный им устав Русского гимнастического общества.
И хорошо, что я промолчал о цирке: в уставе параграф, воспрещающий быть членом общества лицам, выступавшим за вознаграждение на аренах.
Устав разрешили. Кроме небольшой кучки нас, гимнастов и фехтовальщиков, набрали и мертвых душ, и в списке первых учредителей общества появились члены из разных знакомых Селецкого, в том числе его хозяева братья Каменские и другие разные московские купцы, еще молодые тогда дети Тимофея Саввича Морозова, Савва и Сергей, записанные только для того, чтобы они помогли деньгами на организацию дела. Обратился Селецкий к ним с просьбой дать заимообразно обществу тысячу рублей на оборудование зала. О разговоре с Саввой нам Селецкий так передавал:
— Сидим с Саввой в директорском кабинете в отцовском кресле. Посмотрел в напечатанном списке членов свою фамилию и говорит: «Очень, очень-с хорошо-с… очень-с рад-с… успеха желаю-с…» Я ему о тысяче рублей заимообразно… Как кипятком его ошпарил! Он откинулся к спинке кресла, поднял обе руки против головы, ладонями наружу, как на иконах молящихся святых изображают, закатив вверх свои калмыцкие глаза, и елейно зашептал:
— Не могу-с! И не говорите-с об этом-с. Все, что хотите, но я принципиально дал себе слово не давать взаймы денег. Принципиально-с.
Встал и протянул мне руку. Так молча и расстались. Выхожу из кабинета в коридор, встречаю Сергея Тимофеевича, рассказываю сцену с братом. Он покачал головой и говорит:
— Сейчас я не могу… А вы заходите завтра в эти часы ко мне. Впрочем, нет, пойдемте.