«Тая, Тася, Таисья, жена дорогая, единственная перед Богом и людьми», – думает с тревожной радостью, еще не веря своему счастью, и нежданные слезы щиплют глаза...
И тут Донька просыпается окончательно, потому что жена (не девка, не полюбовница, а жена дорогая, и только так, до самой могилы) бросила в него верхоньку. Пришлось вставать, а пока плескал на лицо из рукомойника, Тая уже хлебы из печи достала, накрыла утиральником, чтобы оттаяли чуть, да рыбу приволокла. Взял Донька каравай в две руки, запах от хлеба дрожжевой: вдохнул голова закружилась, хотел разломить и раздумал. Заново всмотрелся в Тайку и словно впервые увидел ее, тихой ласковой ладонью коснулся упругой бледной щеки – вздрогнуло сердце.
– Да ты у меня, Тайка, одуванец, как облачко пуховое, ей-Богу, – сказал растерянно. – Ты ангелица...
– Да будет тебе ерунду молоть, – шутливо отмахнулась Тая, а от любви сердце зашлось. Она сидела на скамье, разомлевшая от работы, на белом, словно подтаявшем лице проступил слабый румянец, белые невесомые волосы вспыхивали при свете лучины и наливались морошечным светом, а в глазах совсем темная зелень.
– Осподи, как хороша ты у меня, – снова сказал Донька.
– Куда там, ряба да конопата, – опять отмахнулась Тайка.
– Кака ты золота да пригожа, – в третий раз сказал Донька и теплым караваем погладил по Тайкиным волосам. – Скажи, любая моему сердцу, что тебе надобно: денег, жита иль нарядов?
– Не надо мне ни жита – своего закрома, ни денег – в комоде лежат, ни нарядов – своих сундуки гниют, еще не надевано, не нашивано.
– Тогда отдаваю себя в мужевья, согласна?
– Да, Донюшка, да...
– Так целуй же князя, – встал Донька, голова под самую притолоку, губы раздвинулись в невольной улыбке.
Тайка потянулась на цыпочках, едва до подбородка достала пересохшими губами, заголосила, притворствуя:
– Ой и насрамил ты меня, набесчестил, погубил ты мою девью красу...
И вдруг потускнела вся, села на лавку, глаза затуманились, и, скрывая лицо, потянулась к караваю, отщипнула кроху, стала задумчиво жевать, мыслями уже не в этой избе.
– Что с тобой, Тая? – встревожился Донька, притянул к себе.
– Осподи, Донюшка, сразу бы эдак-то жить...
– Батюшку своего благодари. Он с тебя небось слово какое-то взял? Ты сейчас хоть расскажи толком, что с тобою приключилось... Ведь все как-то сразу, диким образом. И к тебе не подступись, и о тебе ни слуху ни духу. Только одно известие, что помирает Тайка и сваты Тиуновы от нее отступились. Мачеха сбегает до вас, а вернется – только и скажет: худа девка, порато худа. Я к вашим воротам ткнусь, не пущают, как собаку паршивую гонят взашей, – мол, неча делать. Вот те и родственник... Как повернулось, а? И веком бы не подумал. А умом, однако, посчитал: нет, не зря Петра Афанасьич батюшке денег одолжил, этот глот и копейку задаром из рук не выпустит, а тут, нате, сразу триста рублей серебром. Это ж дики деньги. Скажи только: он с тебя слово взял?
– Я хотела как лучше. Только бы от рекрутчины ослобонить.
– Глупа, лучше бы в солдаты. Чего наделала, чего натворила? – растерянно, поддавшись первому порыву, забормотал Донька. – Лучше бы под красну шапку, чем так...
– Сам глупый. Чего мелешь? Окстись... Забрили бы, дак и вовсе нам не видаться.
– Самоходкой бы ушла, – совсем перестал соображать Донька.
– Куда, на кудыкину гору? Коли тебя забреют.
– Вот оно как, ах, боров жирный, ах, глот окаянный. Будто карася плохого поймал, вздел на крючок. Ах ты Боже мой.
– Я бы ни за кого, вот те крест, Донюшка, не пошла. Я думала, деньги вернем, а там и побежим. Там-то мне удержу не было. Да, вишь, вот как все приключилось. Ну ладно, что было, то быльем поросло. Давай ешь, и по дому чего ли поделай, – ушла Тайка от разговора, но куда денешься от воспоминаний, если они постоянно в тебе и жгут душу. Да еще любимый пристал, травит, мучает своими расспросами. – Ну ешь, ешь, Донюшка. Единственный ты у меня, до самой гробовой доски. Мало тебе этого, да? Если хошь знать, я мужика к себе ни разу не допустила. Вот... – и спохватилась, прикусила язык, всполошилась в уме: «Осподи, что наделала, что натворила, и кто за язык тянул. Сейчас ведь привяжется. А может...»
Но в Доньку вселился бес: парень чувствовал, что Тайка чего-то утаивает, может, очень страшное, чего, наверное, даже лучше не ведать бы, но этот окаянный бес. тормошил, не отставал: «Ты поспрашивай, Донька, ты это дело так не оставляй. Мало ли чего, а? Разве что может быть в тайности промеж вас?» – «А может, зачем? Придет время, сама распахнется», – слабо сопротивлялся Донька. «А ежели она таит такое, – точил душу бес, – ну такое, сам знаешь что...»
Последние Тайкины слова невольно застряли в Донькиной голове и вывернулись своей изнанкой – парень смутился и покраснел.
– А пошто тогда ты это...
Тайка поняла, о чем спрашивает Донька, и смертельно побледнела.
– Ты про што?
– Ну, сама знаешь...
– Не надо, Доня, Богом прошу. Осподи, какой глупый день.
– Ты скажи, откройся – и легче станет, – почти умолял Донька, и уже злость, чем-то похожая на ненависть, родилась в тайниках души. – Ты пошто не скажешь? Значит, не любишь?
– Ну зачем тебе? Зачем ты травишь меня. За мою любовь?
– А я тебя умоляю.
Донька вспыхнул, схватил Тайку за плечи и больно притянул к себе, всматриваясь в ее растерянные глаза.
– Я не знаю, как и сказать, Донюшка, – уже вяло, теряя разум, говорила Тайка.
– Ну-ну...
– Язык не поворачивается на такое.
– Ну, ну, – холодея от жутких предчувствий, мучительно настаивал Донька. – Ведь тебя отец хотел за Тиуна отдать. Так пошто он тебя продал Яшке. За што, не молчи только... Тасенька, прошу, только не молчи.
– Ты не разлюбишь меня, Доня? Ты меня не разлюбишь, правда? Ну скажи «нет».
– Нет, нет. За што тебя разлюбить-то. Ты ведь для меня чище солнышка.
– Меня землемер изнасилил... А отец-то и продал потом Яшке, чтобы позор мой сокрыть, – тупо улыбаясь, не в силах согнать с каменного лица эту глупую улыбку, сказала Тайка. Глаза ее расширились, и в них появился ужас. Она словно бы заново видела зимнюю дорогу, пьяное лицо землемера, его острые губы и жадные руки.