Люблю в соленой плескаться волне
Прислушиваться к крикам ястребиным
Люблю на необъезженном коне
Нестись по лугу, пахнущему тмином
И женщину люблю, когда глаза
Ее потупленные я целую,
Я пьянею, будто близится гроза,
Иль будто пью я воду ключевую
Н. Гумилев
ИЗ ДНЕВНИКА ЛУКНИЦКОГО
14.03.1943,
обращение к телу
Ты!.. Два года подряд я от тебя требовал много больше, чем от тебя потребовал бы кто-либо другой. Ты повиновалось мне, как могло, как бы трудно тебе ни приходилось...
Сегодня утром еще не греющее весеннее солнце, сквозь стекло окна, положило на тебя сноп своих ярких лучей. Ты, тело, лежало в постели сначала, по привычке к тьме, закуталось с головой в одеяло. Потом я вспомнил, что ты любило солнечный свет, любило нежиться в нем, лежать без движения, принимая в себя живительную теплоту солнца. Я велел тебе сбросить одеяло, подставить солнцу лицо, - ты зажмурило глаза, и хотя теплота этого раннего солнца еще только скорее угадывалась, чем ощущалась тобою, - ты наслаждалось. Впервые за эти два года. Яркий солнечный свет сквозь зажмуренные веки напомнил тебе о счастливом прошлом, о радости слияния с природой, о мире. Можно было никуда не спешить - тоже впервые за войну. Я ничего не требовал от тебя, кроме того, чтоб под этими радостными лучами ты задремало... Но ты не задремало, не заснуло, - я не мог дать тебе спокойствия бездумья. Я думал, и это - мешало тебе...
Я требовал от тебя много больше, чем от тебя потребовал бы кто-либо другой. Когда ты тайно сжималось от приближения смертельной опасности, я не позволял тебе повернуться вспять, склониться или упасть. "Вперед!" - говорил я тебе, и, повинуясь мне, ты шло вперед спокойным, прогулочным шагом... Когда ноги твои от усталости подгибались и ты просило меня об отдыхе, я не позволял тебе отдыхать. Ты перебарывало усталость и не останавливалось.
Тебе хотелось есть, - вначале еще было много еды, и я мог бы позволить тебе насытиться. Но мне слишком часто бывало некогда, и, глотая слюну, ты проходило мимо тех, кто плотно и сытно обедал.
Ты хотело спать, но у меня было слишком много мыслей, которые мне надо было запечатлеть. Я не допускал к себе сон и заставлял тебя напрягать зрение в лунном полумраке, и рука твоя, по моей воле, исписывала карандашом за страницей страницу. Бывало так до утра, - утром ты завидовало всем другим, чья отравленная за день работы кровь бывала очищена к утру живительным сном. Но я приказывал тебе забыть эту зависть и быть бодрым и сильным, как если бы поспало не меньше других... Ты не спорило, ты отдавало мне запасы сил, предназначенные совсем для другого...
Этим другим могла быть женщина, с которой тебе хотелось бы понежиться, погордиться собой. Я сказал тебе: "обойдемся без женщины, я не хочу отвлекаться, не хочу иметь повода упрекнуть себя в том, что отдал войне не всего себя целиком". Было перед войной мирное время, - помнишь, - мы с тобой отдавали себя полностью, безраздельно - женщине, и ты, и я, и порой ничего иного в мире для нас не существовало. Об этом времени я заставил себя забыть, я потребовал от тебя, чтоб и ты, тело, также забыло. Ты подчинилось моему требованию.
Потом пришел голод. Тебе полагались такие же крохи, какие полагались и очень многим другим. Ты было приучено мною к нетребовательности, и тебе бы хватило их. Но я повелел тебе делиться положенными тебе крохами с теми, кто получал их меньше или был слабей нас с тобой. Ты выполнило и это мое повеление. Я знал, что ты постепенно слабеешь, но я верил в твою выносливость. Я не уменьшил круга твоих обязанностей - по-прежнему заставлял тебя много ходить и писать по ночам, когда спят другие; щурить глаза, напрягая зрение под горошинной каплей коптилочного света; не сжиматься при свисте летящих бомб - ты делало все, как я тебе приказывал... Тебе было холодно, ты замерзало, но я не мог найти способов согреть тебя. Когда света не стало вовсе, я научил тебя повадкам слепцов, ты действовало наугад, по моим указующим воспоминаниям, которыми я заменял тебе отсутствующий свет...
Твои ребра выступили наружу. Твои ноги сделались ватными. Твои руки поднимались только после долгой твоей борьбы с цепенящим тебя бессилием... Уже многие другие не выдержали, умерли. Ты - признаюсь тебе - выдерживало это испытание с честью, ты не взывало ни к жалости, ни к состраданию, не молило о помощи. Ты уменьшалось в объеме и в весе, но по-прежнему было мне покорным .
Я потребовал от тебя, чтобы ты спасало других, - ты собрало все свои последние силы, ты совершило чудовищные по своему напряжению переходы, ты не подвело меня ни в одном моем начинании, - и те, о ком заботился я, твоими и моими усилиями были спасены, покинули город смерти. Я знал, что сделать это было выше твоих опустошенных сил, - не верил уже, что смогу тебя довести до дома, до постели. Но ты все-таки добрело. И тут ты впервые призналось мне, что ни в чем повиноваться мне больше не можешь.
Я это предвидел давно. Я не мог с тобой спорить, - мне нечем было помочь тебе. В холоде, во мраке, в страшной тишине, в пустоте, подобной пустоте склепа, ты лежало недвижимо. Я понял, что ты умираешь, но я не поверил, что где-либо в твоих никаких еще не извлеченных тобою сил. Ты не могло их собрать несколько суток, - я спорил тайниках нет с тобой, доказывая тебе, что ты еще не всего лишилось. Ты не хотело даже слушать меня. Тут впервые я почувствовал себя в твоей власти, потому что твоя смерть была бы моей смертью, ты хотело умереть, потому что для тебя это был бы единственный путь к покою. А я не хотел умирать, потому что моя жизненная задача еще не была выполнена.
Я спорил с тобой четверо суток - это был хитроумный, отчаянный, дьявольский спор, происходивший у нас с тобою наедине, без свидетелей, в мрачном, беззвучном, холодном "склепе".
Помнишь, как трудно мне было победить тебя в этом споре? Но кому ты скажешь спасибо за эту победу мою теперь? А я говорю спасибо тебе за то, что и в тот раз ты нашло в себе мужество выполнить мое приказание - встать и пойти, действовать, отогнать от нас цепкие руки смерти.
Помнишь, тело мое, как это было? За это я никогда не перестану тебя уважать и любить.
Счастье, которое приходит только к сильным, пришло к нам тогда потому, что мы оба оказались сильными. Мы с тобой оказались там, где не было голода, где было тепло и светло. За эту услугу я тебя ублажал семь дней - ты ело и пило вволю, страх разбирал меня, когда со стороны я наблюдал за твоей неукротимой ненасытностью. От нее одной ты могло погибнуть тогда, но ты выдержало и это испытание - испытание излишеством... Медленно, очень медленно, ты восстанавливалось, но я и тут не давал тебе передышки - я гнал тебя моими приказами в опасности и труды, я только давал тебе спать, я только стал более внимательным к твоим минимальным потребностям.
И наконец, все пошло, как прежде, - ты снова стало слушаться меня во всем и всегда, а я не изменился ни в чем, только стал еще суровее и уже не требовал от тебя ни беспечного смеха, ни лишней улыбки.
Так прошел еще год... И только когда я забывал, что ты уже не то, каким было до этой войны, и требовал от тебя больше, чем было в твоих возможностях, ты изрядно начинало упрямиться, раза два вновь объявляло мне забастовку. Я, в конце концов, понимал тебя, но дав тебе короткую передышку, все-таки ничуть не снижал моих требований к тебе.
Теперь ты все чаще вступало в пререкания со мною. Я злился на тебя, от этих споров с тобою я постепенно ожесточился. Ты стало меня подводить, из-за тебя я уже не всегда мог выполнить все то, что задумал, чего хотел.
И вот настал день, когда я вынужден был признать, что от такого, каким стало ты, я не могу уже требовать всего, чего требовал прежде. Ты, я видел это, хотело по-прежнему быть мне верным и покорным слугой, но тебя не хватало. Ты стало мне жаловаться на свою судьбу, и я понял, что ты у меня одно, что никто мне тебя не заменит, когда ты потеряешь работоспособность.