Тысячи лет велись наблюдения над проявлениями жизни. О том, что происходит в живом организме, созданы горы измышлений. Где нет знания законов, творится произвол. Ни в одной из наук не было столько беспочвенных «открытий», которые держались бы тысячелетиями, как в медицине и биологии. «Всякий раз, — учит Платон устами Тимея, — когда тело испытывает гнев при известии об угрожающей его членам опасности, эти последние слышат сквозь узкие трубки сердца то ободрение, то угрозы, исходящие от разума, и повинуются. А чтобы сердце не страдало от гнева и страстей, обуревающих порой тело, боги обложили сердце легкими, как подушками, чтобы они, воспринимая в свои полые трубки воздух и питье, охлаждали сердце, освежали и облегчали его жар». Знаменитый мудрец, а вместе с ним и древние смешивали аорты с нервами, бронхи — с пищеводом. Понадобились века, прежде чем утвердилось убеждение, что мозг не «холодильник» сердца, а «седалище интеллекта», не из сердца берут начало нервы органов чувств, а из мозга. Тысячи лет держался миф о развитии человеческого зародыша. Еще в XVII веке ученые утверждали, что в шестой день творения, шесть тысяч лет назад, бог создал разом зародыши двухсот миллионов человек.
Фантазии чередовались с подлинным пророчеством, но идеи, не подкрепленные авторитетом науки, не приносили плодов. Время от времени их извлекали на свет в целях защиты или нападения и редко — для пользы знания. Недостаточно обоснованные утверждения, скомпрометированные приемами ловких софистов, они вставали из гроба, чтобы лечь на пути подлинного искателя истины. Перед Дарвином стояла тень поэта Лукреция и философа Эмпедокла — авторов идеи естественного отбора. За восемнадцать веков до рождения Дарвина поэт в стихах написал:
Эмпедокл учил, что целесообразные формы живой природы возникли путем борьбы и выживания наиболее приспособленных видов.
Левенгуку, открывшему микроорганизмы, и Пастеру, изучившему их болезнетворность, противопоставляли Марка Теренция Варрона, который за сто лет до нашей эры утверждал, что воздух болотистых мест насыщен невидимыми животными, вызывающими тяжелые заболевания. Когда открыли микроб чумы и указали на крыс как на виновников болезни, ученые начетчики объявили открытие не новым. Они ссылались на древних, которые знали, что крысы связаны с чумой, и во время эпидемии выпускали для борьбы с ними змей…
Ни в прошлом, ни в настоящем не нашел Быков ответа на свои сомнения. Вместо строгой науки всюду царили шаткие принципы, нетвердые представления и домыслы. Догадкам и гипотезам не может быть места там, где решается судьба человека. Жать руку обреченному, убеждать его, что все обстоит хорошо, обманывать его и себя? Ни за что, никогда! Врачебное искусство должно быть точным, как математика. Формулами и законами следует ограждать жизнь людей. Он посвятит себя поискам этих законов.
Быков уходит в физиологическую лабораторию, искать в живом организме ясных и точных ответов. В свободные часы он вникает в тайны «химизма», столь крепко связанные с тайной живого вещества. Старое влечение им снова овладевает. Он читает лекции по химии в фельдшерской школе, ночи просиживает в лаборатории. Друзья застают его занятым по горло делами. Здесь он днюет и ночует, в колбе греет себе чай, в чашке варит обед и тут же в реторте проводит химические эксперименты…
К его увлечению здесь относятся более чем равнодушно. Вопросам химии не придают большого' значения. Регулирующей основой жизненных явлений тут признают деятельность нервов. Никаких уклонений, принципы школы суровы и строги.
Неблагодарная обстановка для того, кто склонен химии уделять слишком много внимания. Ему тесно в Казани, нет приволья для мысли, нет учителя с твердой рукой и проникновенным взором в приводу.
Молодому ученому становится все более не по себе, нагрянули сомнения, неверие в собственные силы; ни к чему его работы не приведут, ничего у него в Казани не выйдет. Говорят, его пошлют за границу, но он мечтает совсем о другом. Хочется бросить все — лекции, занятия, писание статей — и отправиться к Павлову, в Петербург. Там все пойдет по-другому, только там ему будет хорошо…
Он посылает ученому письмо, признается в своем желании стать его помощником и просит разрешения приехать. Ответ был коротким, ободряюще ласковым. «Приезжайте, — говорилось между прочим в письме, — я сделаю ваше пребывание полезным и приятным». Письмо было прочитано множество раз и заучено Быковым наизусть. Все в нем волновало: и манера ученого объясняться, как с равным, и проникновенная простота языка.
Холодным январским днем 1914 года молодой человек переступил порог Института экспериментальной медицины и с бьющимся сердцем спросил знаменитого Павлова. Он приготовился увидеть сурового ученого, молчаливого, строгого, нетерпеливого, и напряженно обдумывал, как с ним держаться, что ему сказать и с чего начинать.
На лестнице раздались быстрые шаги, и смущенный провинциал увидел того, кого с таким волнением ждал.
— Здравствуйте, Константин Михайлович! — как старому знакомому, пожимал ученый руку приезжему. — Как поживаете? Хорошо съездили? Устали небось?
«Откуда он знает мое имя, отчество? — думал удивленный Быков. — Неужели это Павлов?»
Как в самом деле не растеряться — знаменитый ученый с первого письма запомнил его имя!
— Что же вы молчите? — торопил его Павлов. — Рассказывайте… Что нового в Казани? Говорят, физиологи у вас первоклассные… Пойдемте, я покажу вам, что хорошего у нас…
Он увлек своего гостя, долго водил его по лаборатории, запросто рассказывал, точно старому другу…
Быкову не удалось обосноваться у Павлова. Помешала война: его, как врача, призвали нет военную службу. Научные занятия были заброшены. Дни он проводил в госпитальных палатках, ночами изучал философию Канта и переводил с латинского Гарвея. Лишь семь лет спустя осуществилась мечта молодого ученого. Зимой двадцатого года он пишет Павлову письмо; на этот раз он останется в Петрограде, если ему будет позволено. Ответ прибыл по телеграфу: «Приезжайте».
В товарном вагоне, снабженный документами всяческих военных и гражданских инстанций за множеством подписей и печатей, молодой ученый отправился в путь к своему знаменитому учителю.
Снова тот же радушный прием, то же искреннее, сердечное отношение.
— С приездом, Константин Михайлович, с приездом! Теперь, выходит, всерьез? Ну-ну, в добрый час…
Он знакомит Быкова с ассистентами, рассказывает о последних экспериментах. Теперь дело за новым помощником, лаборатория ждет его трудов и идей.
— С чего же мне начинать? — робко спросил молодой человек.
— А вы собачку готовьте.
На языке лаборатории это значило: оперативным путем вывести наружу проток слюнной железы и выработать у животного ряд условных рефлексов.
— А с темой как будет? — робко спросил Быков.
— Есть у вас тема — хорошо. Нет — я вам дам свою.
Так просто они и столковались.
В лаборатории Павлова, как и в Казани, Быков мог убедиться, что склонность его к химии вряд ли встретит здесь одобрение. Тут, как и там, господствует стремление изучать закономерности нервной системы, исследовать организм средствами физиологии. Можно было ожидать, что между учителем, склонным к «нервизму», и учеником, увлеченным «химизмом», возникнут нелады. Случилось иначе: Павлов отнесся к склонности Быкова сочувственно, и ученик занялся той областью, где безраздельно господствует химия. Кровеносная система, выделения почек и печени, деятельность селезенки и кишечного тракта привлекли его внимание на долгие годы.