Фенечкин шутливо надулся, глаза блестели от довольства и смеха:
— И кто из нас наглый? У, Пчела! Все ей покусаться!
Папироску откинул, в небо уставился — серое, дождя жди. Так осень. А на душе вопреки времени года — весна!
— Хорошо, — вздохнула влажный воздух Лена, словно мысли мужчины услышала. — Даже не вериться — кончились фашисты, кончились беды. Добили мы их гадов, душевно, как и надо было.
— Судить их будут.
— Серьезно?
— Кого поймали, верхушку всей клики гитлеровской. В Нюрнберге. Обещали освещать процесс в прессе и по радио.
— Если бы еще суд над этими уродами человечества, вернул погибших.
И нехорошо опять стало.
И подумалось — как вспоминает те дни, так сразу плохо становится.
— Извини, — шею потерла ворот кофты расстегнув, чтобы воздуха больше было. — Не будем об этом, ладно?
— Не будем, — посерьезнел, глянув на нее. — Сама в больничку не пойдешь, Николай утащит силком. Попомни мои слова. Он тогда в тебя по макушку втрескался — невооруженным глазом видно было. Прикидываю, что сейчас будет, учитывая, что поженились. Вовсе, наверное, трясется как над златом.
Лена улыбнулась: тепло стало от воспоминаний. Та нежность Николая и сейчас грела, спасала.
Восьмого рано утром состав прибыл на станцию Москва товарная. Леонид целый вещь мешок девушке хлеба, сахара, тушенки набил, всучил, не принимая отказа. Потом обменялись адресами, обнялись и разошлись. Состав пошел дальше, а Лена то и дело оглядываясь, замедляя шаг, пошла к остановке.
Москва ее удивила и порадовала, и осень со своими красками ни сколько не портила картину, наоборот, превращала ее в чудо. Легковые машины, витрины. Женщины в цивильной одежде, малыши под ручку с мамами — все вызывало восторг у Лены. Она шла и улыбалась небу, людям, зданиям, самому воздуху родного города. И не верилось, что с войны возвращается, что была она не только в ее жизни.
Набережную двенадцать нашла быстро, взлетела по ступенькам, даже не мечтая унять расшалившееся сердце. Только у дверей с цифрой двенадцать чуть замешкалась — волнительно слишком, горло оттого перехватывало, голову кружило.
Нажала на звонок и застыла невольно улыбаясь. Глаза уже видели Коленьку, как наяву видели его радость в глазах, как только он увидит Лену. И почти слышала его гудящий голос, чувствовала силу и нежность объятий, запах его гимнастерки, даже колючки на щеке своей щекой…
Но дверь открыла молодая, симпатичная девушка с острым, хмурым взглядом:
— Вам кого? — оглядела потрепанную незнакомку неопределенного возраста.
— Аа… — Лена отступила от неожиданности, забыла, что хотела. Пара секунд замешательства и смогла хрипло спросить. — Николая Ивановича.
— Он будет только вечером. Но мы не подаем! — и захлопнула дверь.
Конечно, не хорошо, отвратительно! Валя даже палец прикусила от отвращения к себе, но как иначе жить? Невозможно помочь всем.
С тех пор как начали поговаривать о повышении цен, Валя пребывала в шоке и ни о чем ином думать не могла. Она сравнивала цены, что буквально итак ужасали и свою зарплату, и понимала, что если действительно будет повышение, то наступит настоящий голод, а у них с Николаем даже нет НЗ.
Поэтому она всеми силами копила запасы, экономила, на чем возможно и невозможно. Николай сердился, приносил сушки, покупал в коммерческом бублики, беспечно тратя деньги, а она их сушила и в мешок прятала на "черный день".
Голод стал ее главным страхом, накопить как можно больше продуктов — параноидальной целью. Иногда она не выдерживала и съедала больше, чем считала правильным, и потом корила себя, выводя брата из себя. И объяснения на пальцах, что у нее мизерная зарплата, а цены в магазинах зашкаливают, дошло до того, что та же Фекла просто не может выкупить по карточкам продукты из-за отсутствия денег, не помогали. Брат выдвигал свои аргументы, свою зарплату и возможности. Но Валя знала, что такое нестабильность и не верила, что завтра не будет хуже, поэтому продолжала, как хомяк запасаться, чем можно пока возможно.
В это напряженной борьбе с маячащим на горизонте голодом не было места сантиментам. Поэтому при всей жалости к побирушке и при всем отвращении к себе, черствой эгоистке, поступить иначе, чем закрыв дверь перед носом несчастной бродяжки, она не могла.
Потом на кухню прошла, заглянула в стол и успокоилась, увидев, что все на месте: два мешочка сухарей, один крупы, сахар в тряпице, банка варенья, банка соленья.
Завтрак начала готовить.
Из ванны Николай вышел:
— Звонили или мне послышалось?
— Послышалось, — заверила.
Знала, узнай брат о ее поступке — укорит, осудит, отругает. А ей и так стыда хватит. Но она переживет — главное Колюшка голодным не будет и она тоже. Нужно понимать, что о всех позаботится невозможно.
Лена вздрогнула всем телом от хлопка и застыла на лестничной площадке, понимая только одно — никто ее не ждал. «Мы» — было четким, как граница меж прошлым и настоящим.
Лена постояла и медленно, в полной прострации пошла вниз, тяжело опираясь на перила и волоча за собой вещ мешок.
Выходило, что Николай нашел себе другую жену. Молодую, нежную, "не пропахшую порохом", — как говорила Марина. Неужели сбывались ее предположения?
"А как же?" — остановилась на улице, оголяя горло, чтобы воздух был. Оглушил ее прием, разбил «сюрприз».
Получалось, что была она для Николая всего лишь военно-полевой женой, удобной на фронте, не нужной в мирной жизни.
Жестоко? Да. Но могла ли она его осуждать?
Она больна, как не бегай от этого. Зачем ему нянчиться? Что она ему может дать?
А с другой стороны — все правильно. Он жив, счастлив — это главное.
Лена брела в неизвестность. Держась ближе к стенам домов, чтобы не упасть и, терла шею, надеясь, что удушье пройдет. Мысли мешали ей справиться с собой, чувства, что ухнули вниз и увлекли ее за собой, как в воронку.
Разум понимал, объяснял, а душа закаменела.
Все ясно — красивая, молодая девушка или она, развалюха, в двадцать лет чувствующая себя сорокалетней, и выглядящая так же.
Из глаз невольные слезы покатились — как же больно!
Марина пророком оказалась. Так пошло и просто предать, да, именно предать!…
Нет, он прав, он выбрал жизнь, он заслужил ее. Эта его жена родит ему здоровых, красивых детей. Он будет счастлив. Он заслужил счастье. А главное она узнала — он жив, это уже счастье — ее, счастье.
А с остальным справится, смириться. Все верно, ей лучше жить одной, чтобы никто не видел проклятые шрамы на ее теле, не узнал о рубцах на душе.
Ей остается комната на Набережной. Разбитость и одиночество.
Но разве велика цена за счастье других? За то, что Коленька жив, наладислось у него с такой симпатичной девушкой сладилось? За то, что фашизм стерт с лица земли. За то, что люди могут спокойно спать, дышать, любить. За чистое небо и этот не пропитанные порохом и гарью воздух. За землю, не усыпанную трупами, за асфальт не взрытый снарядами. За улыбку ребенка, держащего за руку маму. За обычную, обыденную но жизнь.
За будущее миллионов оставшихся в живых после этой жуткой войны.
За тех, кто родиться после и никогда не узнает, как свистит пуля, как клацает затвор, как играет губная гармошка в руках фрица, когда сжигают деревню, как летит пепел — все что осталось от тридцати дворов, тридцати семей.
За то что те, кто родиться после не будут знать страха смерти ни своей, ни близких, и будут хоронить только очень, очень старых людей, умерших в кругу семьи, пройдя полный круг отмерянной им жизни.
Это поколение заплатило сполна за будущее следующего. И это главное. Остальное неважно.
Ленина карта бита, это ясно. Но жалеть не о чем.
У всего есть цена, и она не против, заплатить ее, как и те, кто уже заплатил.
И потом, она самый счастливый человек на свете. Она жива. Она знает вкус Победы. Она любит. Она была любима. Она знает, что такое настоящая дружба. Ей досталось выполнить долг перед Родиной и своим народом. Она не предала, не струсила. Не испачкала свое имя и звание, самое главное — комсомолки и гражданина Советского Союза.