5

Раскрыв глаза, я с удивлением обнаружил, что уже рассвело. На сыром сквозняке площадки меня в конце концов прознобило; возвратясь в надышанное купе, я незаметно забылся и умудрился, выходит, крепко проспать весь остаток ночи.

За грязным стеклом небо, освободившееся от туч, вверху просвечивало оранжево-розовым, ниже становилось сиреневым, а еще ниже оставалось темным и тонуло в молочном тумане. Вынырнувший из него до пояса курчавый лес тоже отсвечивал розовым. Порозовели и виноградники, веерами расходящиеся по склонам холмов. Вдоль железнодорожного полотна тянулась протоптанная в траве тропинка, на ней кое-где блестели лужи. Солнце всходило где-то слева и сзади. Освещенные им облака паровозного дыма, опускаясь и попадая в тень поезда, бледнели, цепляясь лохмотьями за траву, и бесследно растворялись в ней.

Мои попутчики кто уже проснулся, а кто просыпался, зевая и потягиваясь. Лица у всех были помятые, глаза покраснели, лишь Троян сохранял пробивающийся сквозь смуглоту румянец. Пока я спал, кто-то зябкий закрыл остававшуюся в окошке щель, и воздух стал, словно в нем сушили портянки. Я подергал набухшую от вчерашнего дождя раму, рывками опустил ее, и душистое влажное утро ворвалось к нам.

Открылась дверь, и бледный от бессонницы Ганев приветливо пожелал доброго утра. Ответили ему довольно дружно. За Ганевым в раскрытой двери появился Дмитриев. Он прошел к окну и, заслонив его, облокотился на раму.

— Помыться негде, — объявил он через плечо. — Гальюн третьего класса: одна дыра, умывальника нету.

Дмитриев снова уткнулся в окно. Сквозь усилившийся, с тех пор как оно было открыто, грохот колес послышался мелодичный свист. Дмитриев насвистывал мотив дидактического и двусмысленного припева модной во времена мировой войны шансонетки об истребителе, наскочившем на мину, храбром мичмане Джоне и Кэт из Сан-Ремо. «Ты будешь первым. Не сядь на мель. Чем крепче нервы, Тем ближе цель…» — высвистывал Дмитриев.

— Рано пташечка запела, как бы кошечка не съела, — недружелюбно заметил Иванов. — Тоже мне соловей-разбойник… Голос-то соловьиный да нос воробьиный, — кинул он вслед отошедшему от окна и пробиравшемуся к себе Дмитриеву.

— Кран… там есть… Воды… во что набрать… найдется… Умыться… можно… на площадке… Один другому… сольет, — предложил Чебан. — Давай… товарищ Ди… Димитриев…

Он достал из-под скамейки эмалированный чайник, а из висевшего на крючке пиджака сложенное вчетверо не слишком чистое полотенце с завернутой в него целлулоидной мыльницей и вышел вместе с Дмитриевым, на этот раз не поправившим его. За ними не спеша собрались Ганев и заспанный Остапченко.

— Чистота — залог здоровья, — заговорил Иванов. — Ладно, умыться мы, предположим, умоемся. А вот что шамать будем, подумали? Вечером-то на радостях все запасы в один присест подлизали. Выходит, дальше ехать натощак? Кому как, а мне натощак не улыбается. Лишь поп да петух не жравши поют. И курево, верно, у всех подошло…

Стоило ему произнести сакраментальное слово, как не осознанное спросонок желание курить сразу сделалось почти непереносимым. Будто почувствовав это, Юнин порылся в своей торбе, тронул меня локтем и протянул голубой пакетик, на котором был неряшливо напечатан галльский шлем с крылышками.

— Имею синенькие. Сильвупле. Закуривай, друг, коли хочешь.

Его «синенькие», дешевые, но зверски крепкие сигареты, какие курит каждый уважающий себя французский рабочий, были не по мне. Правда, если верить умным людям, я просто-напросто не дорос до «голуаз блё». Так или иначе, но у меня от них першило в горле, саднило в груди и после нескольких затяжек начиналась изжога, да и запахом они больше всего напоминали соломенный тюфяк. Такой заядлый курильщик, как Эренбург, когда не сосал трубку, предпочитал их всем остальным: должно быть, эти самые «голуаз блё» напоминали ему голодную монпарнасскую молодость. Все знали также, что, с другой стороны, и начавший свою карьеру крайне левым депутатом от рабочего предместья Парижа прожженный политикан Пьер Лаваль уже и после того, как грязно разбогател, заделался крайне правым сенатором и фашиствующим премьер-министром, единственно в чем сохранил верность идеалам юности — продолжал курить вульгарные «голуаз блё». Не знаю. Может быть, я и в самом деле не дорос, но мне пристрастие к ним казалось снобизмом. Однако сейчас выбирать не приходилось: сжав губами сухую безвкусную сигарету, я щелкнул зажигалкой и глубоко затянулся.

— Французская махорка, — повторил я слышанный ранее отзыв и закашлялся.

Иванов иронически взглянул на меня.

— Нечего сказать, знаток. Сравнил хрен с пальцем. Ты, верно, махорки и не нюхивал?

— Не приходилось.

— То-то и оно. Махра, брат, штука преособая, ни на что не похожа. Да и махорка махорке тоже рознь, иной раз попадется с таким ароматом, что за версту расчихаешься. И горит здорово. Как уголья. В мороз морде жарко. Неделю покурил, смотришь: вся шинель пропалена. А эти что: поминутно гаснут. То и знай спичками чиркай. — Он небрежно вытащил из юнинской пачки сигарету, прикурил от моей и, выпуская дым носом, презрительно определил: — Пахнет сеном над лугами…

В узком проходе между дверным проемом и углом уборной, растирая небритые щеки мохнатым полотенцем, опять возник Дмитриев, брюки его были залиты водой. Иванов критически осмотрел его с головы до ног.

— Твой видик напоминает мне известный кавказский анекдот. Ехали это, значит, на минеральные воды, вот как и мы в третьем классе, одна девица и пожилой армянин. Вечером отлучился он на время из купе, сказал, что пойдет на площадку посмотреть, какая погода. Ну, в общем, скоро возвращается. Девушка и спрашивает: «Что, разве дождь идет?» А он посмотрел на свои штаны и отвечает: «Зачем, баришня, дождык, это вэтер!»

Юнин подумал-подумал и залился своим визгливым смехом…

Умывшись ледяной водой, мы все приободрились, но, судя по направлению, которое постепенно принимал разговор, вместе с окончательным пробуждением в каждом из нас пробудился и голод. Под его настойчивым воздействием даже тихий Остапченко возвысил голос и предложил «собрать вече». Порешили взыскать по двадцать франков с человека и на первой же продолжительной остановке снарядить кого-нибудь за фуражом.

— Сходим мы? — предложил Иванов Трояну.

— Можно, Николай, — согласился велеречивый Троян.

На том и договорились. Не успели Иванов и Троян расчесать мокрые волосы, почиститься и пересчитать деньги, как поезд заметно сбавил скорость, что он делал, лишь приближаясь к большим станциям. Троян закинул брезентовый мешок за плечо.

— Приехали с орехами, — констатировал Иванов, взял пустую юнинскую торбу, и оба направились к выходу.

— Берегитесь, ребята… не отстаньте… — озабоченно напутствовал их Чебан.

Среди позолоченных солнцем тополей замелькали черепичные крыши одноэтажных домиков. За окном, гремя стрелками, разбегались подъездные пути. Потянулись нескончаемые товарные составы. Чебан поднялся, чтобы проводить наших фуражиров. Он вернулся, едва только поезд, дернувшись, остановился.

— Стоянка, сказали… пятнадцать минут… ничего… успеют… Названия все же… не рассмотрел. Встречный… там загораживает…

— Попить охота. Пива-то достанут? — поинтересовался Юнин.

— Тут пива не купишь. Это тебе не Эльзас, да и не Париж. Здесь Бургундия, самая что ни на есть винная сторона, — возразил Ганев.

— У нас в Эльзасе вина тоже хоть залейся. — Юнин явно обиделся за родной Эльзас — Однако кисло. Пиво все лучше.

— Подожди. На фронте и воде из лужи не нарадуешься, — обнадежил Дмитриев.

— Сколько… прошло уже… как стали?.. Посмотри… Леша.

— Я точно не заметил. Минут десять.

— Больше… боюсь…

За окном товарный состав медленно и бесшумно тронулся навстречу. Когда проползло вагона два, под нами что-то стукнуло. Вагон скрипнул. Двигались мы. Чебан выскочил в коридор, сдавленно выкрикнув:

— Ребята… где?..

Под ногами снова брякнуло на стыке. Долетело частое пыхтенье забуксовавшего паровоза, потом он рванул, и мы быстро покатили. Чебан вернулся с перепуганным лицом.

— Опоздали!.. — Он не сел, а упал на скамейку.

Дмитриев присвистнул.

— Плакал наш завтрак.

Ганев бросил на него недовольный взгляд, но ничего не сказал, а ласковым своим жестом погладил Чебана по руке.

— Никуда они не денутся, — успокаивал его и Остапченко. — В другой вагон влезли, сейчас придут.

— Сейчас, положим, не придут, — возразил Ганев, — по третьим классам сквозной проход не повсюду. На станции прибегут.

Поезд уже выбрался за последнюю стрелку и шел по ярко-зеленой долине. Ее обступали высокие, засаженные виноградниками холмы. Чем дальше, тем они становились выше и на горизонте переходили в горы.

Юнин безмолвно сунул Остапченко пачку с «синими», и она пошла по рукам. Все, кроме Чебана, закурили. Без удовольствия вдыхал я будто наперченный едкий дым. Ничего съедобного ни у кого не осталось, и все с нетерпением ждали следующей остановки. Как назло ее долго не было; поезд прогрохотал мимо полустанка и бойко бежал по залитым солнцем полям. Мы миновали несколько поселков, пересекли асфальтированное шоссе со столпившимися за шлагбаумом автомобилями, обогнули торчащую среди причесанных виноградных холмов голую серую скалу с кубиками древней церкви на вершине, а поезд все не останавливался. Наконец заскрежетали тормоза, он замедлил бег и вдруг круто, весь хрустнув, стал, не доехав до станции. Я выглянул в окно. Впереди виднелся закрытый семафор. Снаружи было почти жарко. Где-то рядом, невидимый в густой траве, распевал жаворонок, не желавший считаться с тем, что наступила осень. На ступеньках в переднем конце вагона сидел тот же самый парень, которого я наблюдал при отъезде из Парижа; сейчас он был без кепки, и теплый ветер трепал его длинные черные волосы. Прошло несколько минут. Семафор передернуло, и мы поехали. Мне пришло в голову, что за это время Иванов и Троян прекрасно успели бы пересесть. Наверное, побоялись рассыпать продукты.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: