1

До вокзала было недалеко, но я сделал знак шоферу потрепанного «рено», в поисках случайного клиента неторопливо ведущему вдоль тротуара свою вишневого цвета машину. Уж если когда-либо имелось основание потратиться на такси, то именно сейчас, тем более что с этого захудалого вокзальчика никто никуда никогда не уезжал и я даже не слишком твердо помнил, где он находится. Накануне, получая от Васи Ковалева напутствие, я выразил удивление, почему, собственно, надо отправляться не с Аустерлицкого вокзала, откуда едут все нормальные люди, а с никому не ведомого gare d’Orsay[1].

— Конспирация, понятно? — назидательно ответил Вася, но, заметив, что мне не совсем понятно, пояснил: — Народу там поменьше. И поезд подходящий. Незаметный поезд.

Остальное было в том же духе. Можно ли близким приехать проводить? Никаких провожающих. Дома прощайтесь. Незачем обращать на себя лишнее внимание. Что брать? Ничего не брать. Несессер разве или заплечный мешок. Придется ведь пешком топать. Документы, фотографии, записные книжки с адресами и телефонами тоже сдать ему, Васе, или другому кому оставить на хранение, но чтоб в карманах ни единой бумажки…

Я свято выполнил все указания и теперь чувствовал себя в прямом смысле слова облегченно. На мне была коричневая бельгийская блуза с застежкой-молнией; в нагрудном кармане ее кроме трех кредиток по сто франков лежала лишь пачка «Кэмел»[2] с изображенным на обертке одногорбым верблюдом среди светло-желтых песков пустыни; а в кармане брюк — зажигалка. Крохотный чемоданчик с трудом вмещал смену белья со споротыми фабричными марками, носки, полотенце, несколько носовых платков и туалетные принадлежности. Все это вмещалось с тем большим трудом, что укладывавшие чемоданчик заботливые руки на всякий случай втиснули в него еще бутылку хорошего французского коньяку. В общем, я путешествовал, соблюдая самое что ни на есть строжайшее инкогнито, и если бы произошла железнодорожная катастрофа, из-под обломков извлекли бы идеальный труп неизвестного…

В закрытом такси пахло почему-то как в канцелярии: клеем, чернилами и пылью. Покрутив повизгивающую рукоятку, я опустил стекло. Хотя уже кончался октябрь, улицы сияли солнцем и зеленью. Взволнованно смотрел я в последний раз на импрессионистское великолепие парижской осени. Седой шофер со старомодной гнутой трубкой в зубах, похожий в широкой, как балахон, ливрее на кучера, — должно быть, один из могикан, некогда пересевших за баранку «рено» с облучка фиакра, — сделал крутой вираж, и машина, проскочив под носом роскошного лимузина, испуганно крякнувшего селезнем, вылетела на площадь перед Домом Инвалидов. В ясном небе проплыл его собор; золоченые инкрустации купола и голый четырехконечный крест горели в предзакатных лучах. Потянулся цветущий чертеж безлюдной, как всегда, эспланады. Счетчик время от времени громко щелкал, и тогда цифра на нем подпрыгивала на франк. Шофер опять повернул направо, затем налево, и впереди показалась Сена. Выскочив на набережную и обогнув Дворец Почетного Легиона, такси причалило к длинным ступеням вокзала. На них не было ни души, только по верхней прохаживался взад и вперед полицейский, левым локтем придерживая сложенную пелерину и небрежно помахивая белой каучуковой дубинкой в правой руке. Отодвинув стеклянную сословную перегородку, отделяющую пассажира от шофера, я протянул одну из моих кредиток. Пока он отсчитывал сдачу, я закурил, потом ссыпал с бумажек, никель мелочи ему в пригоршню, хлопнул дверцей и взбежал по ступеням. Еще издали я через портал увидел Васю Ковалева. В лоснящемся темном костюме в полоску он стоял спиной ко входу и, судя по всему, заучивал наизусть выцветшее железнодорожное расписание. Около кассы, хохоча и громко переговариваясь на незнакомом языке, толпилась явно подвыпившая компания белобрысых молодых людей, точно в таких же рыжих спортивных блузах, как моя. Остановившись рядом с Васей, я в свою очередь принялся рассматривать расписание. Вася покосился на меня и возвел глаза на электрические часы.

— Точно, — сказал он вполголоса и протянул руку. — Salut![3]

Я почувствовал в ладони острые края картонного билета и, зажав его в кулаке, сунул в брючный карман.

— Поезд идет в окружную, через Лион, — заговорил Вася еще тише. — В Перпиньяне он через сутки. Там встретят. В купе с тобой будут наши ребята. Большинство из провинции, ты их не знаешь. Ответственным за группу назначен Семен Чебан, наш повар. С ним ты, верно, знаком, держи, — продолжал Вася без паузы, и в его пальцах появился запечатанный конверт, — тут сто франков.

— Не нужно. Своих хватит..

Бледное, невзирая на цыганскую смуглость, лицо Васи медленно покраснело.

— С ума сошел? — суфлерским шепотом закричал он. — Тебе кто, я, что ли, даю? Тебе партия на дорожные расходы выделила, а ты ломаешься? Индивидуалист какой выискался!..

Отбросив окурок, я поскорее потянул конверт из его пальцев.

— То-то же, — сразу же успокоился Вася. — «Мне хватит, мне хватит», — передразнил он необыкновенно противным голосом, который должен был изображать мой. — Тоже мне капиталист. Кому какое дело, хватит тебе или не хватит. Всем дается поровну. Может, я, по-твоему, должен в комитет цидульку писать, что товарищ, знаете ли, индивидуалист оказался — от партии ста франков принять не захотел?

Видимо, Вася продолжал сердиться, потому что слово «индивидуалист» он употреблял в качестве ругательства, превосходящего все остальные, в том числе и непечатные.

— Ладно. Не злись.

Вася сделал такое движение, словно собирался обнять меня, но, оглянувшись на ажана, курсировавшего у входа, ограничился тем, что стиснул мне руку.

— Ну, прощай. Бей их там хорошенько. Нашим, кого встретишь, привет. Пусть с оказией шлют письма. И об убитых обязательно сообщать! — закончил он бодрящей нотой.

Я вышел на перрон. Тут было так же пустынно, как на привокзальной площади. Два носильщика в фартуках и в твердых круглых кепи с номерами, сидя на скамейке возле багажного отделения, вместе читали «Paris soir»[4]; ничего утешительного они там вычитать не могли. Готовый состав стоял у ближайшей платформы. Между остальными праздно простирались клавиши шпал. Лишь в глубине на запасном пути разгружался синий вагон, украшенный романтическим почтальонским рожком и заглавными литерами министерства почт, телеграфов и телефонов. Я направился к составу. Указатель над загнутыми, как салазки, рельсами барьера подтверждал, что это и есть поезд на Перпиньян. Ниже указателя на грифельной доске каллиграфически четко было выведено мелом: «Через Шалон сюр Марн, Шомон, Дижон, Шалон сюр Сон, Макон, Лион, Валанс, Авиньон, Ним, Монпелье и Нарбонн». Не поезд, а карусель какая-то! Маршрут под девизом: для милого дружка семь верст не околица! Это бы еще куда ни шло, но в самом низу грифельной доски красовалась писарская с завитушками приписка: «Omnibus». Остановки, следовательно, всюду, у каждой будки. Приблизительно в два раза дальше и в два с лишним раза дольше, чем на обычном скором Париж — Тулуза — Сербер, отправляющемся с Аустерлицкого вокзала. Нет, что касается меня, я не назвал бы такой поезд подходящим.

Только что шумевшая у кассы ватага белокурых туристов в одинаковых куртках обогнала меня. Интересно, что за язык, голландский, что ли?.. Вытащив из кармана билет, я прибавил шагу. Веселые туристы остановились у одного из вагонов третьего класса, собрались в кружок, подняли сжатые кулаки и нестройно запели «Интернационал» на непонятном своем языке. Когда я с ними поравнялся, они уже лезли в вагон, цепляясь рюкзаками и стуча по ступенькам коваными башмаками. Все стало ясно: ясно, что за туристы, ясно, куда они едут. Да здравствуют конспирация и Вася Ковалев!..

Мой вагон оказался следующим. Перед ним, по-детски держась за руки, прогуливались молодая женщина на высоких каблуках и рабочий парень в кепке. В петлице его поношенного пиджака я заметил значок Народного фронта: три направленные наискось вниз серебряные стрелы социалистов, на них позолоченные серп и молот, а сверху алый фригийский колпак — символ радикалов. Неужели и этот парень тоже?.. Сбив кепку на затылок, он повернулся к своей подруге и порывисто обнял ее. Молоденькая женщина, обхватив под пиджаком его талию и уткнувшись лицом в ковбойку, затряслась от рыданий; он похлопывал ее по спине и приговаривал что-то успокаивающее. «Дома прощайтесь», — вспомнилось мне.

От головы поезда, близоруко всматриваясь в окна, быстро приближалась к вагону маленькая черненькая барышня, но она просеменила дальше, и я поднялся на площадку. В коридоре со мной разминулся сухощавый брюнет. И он был в выделанной под замшу спортивной коричневой куртке на молнии — честное слово, получается нечто вроде формы! Я с досадой повернул ручку дверцы первого купе. В нем слышались голоса. Говорили по-русски. Но едва дверь сдвинулась, они замолкли. Табачный дым заклубился передо мной. Пройдя на свое место к окну, я сунул чемоданчик под грязный деревянный диван. На противоположном, спиной к движению, уже сидело четверо; с моей стороны еще одно место пустовало. Окно, как полагается, было закрыто. Я взялся за ремень.

— Никто не возражает?

Никто не возражал. Все безучастно молчали. Я приподнял раму, и она стукнула, опустившись до конца. Потянуло воздухом, насыщенным железнодорожными запахами. На платформе все еще обнималась прощающаяся пара. Миниатюрная парижаночка, встретившаяся мне перед тем, пробежала обратно, туда, где часто пыхтел паровоз. До отправления поезда оставались минуты. Торопливо прошагали два важных господина в сопровождении нагруженного носильщика. Худенькая француженка уже в третий раз бежала вдоль поезда и растерянно заглянула к нам в купе.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: