Должен признаться, этот Протей, подлый и одновременно способный на высокое, возбуждал во мне крайнее любопытство. Несмотря на очевидный риск, я постарался понаблюдать, как он ведет себя в своей стихии.
Он велел жвачному животному за стойкой, чтобы тот немедленно принес ему из погреба бутылку «Винья Тордония» девяносто четвертого года – классическую «Риоху», слишком классическую, но очень хорошего года, – которую собирался распить со своими живописными спутниками. Раб пошел на кухню в поисках вина; я спрашивал себя, где в этой спичечной коробке находится то, что они называют погребом.
Антончу выдернул бутылку вина из ручек жвачного животного и сам лично откупорил ее с ловкостью хирурга при Лепанто, вытаскивающего из тела пулю аркебузы. Он взял цилиндрическую пробку двумя пальцами и тщательно исследовал ее, прищурившись, как будто изучал ад Данте через какое-нибудь отверстие. Потом он обнюхал ее с усердием легавой собаки, изобразил на лице гримасу, которая, должно быть, означала одобрительную улыбку, и запустил ее в волосатую переносицу своего товарища урода, который обложил матом господа бога и его отца – отца хозяина. Наконец он налил вино в стакан, на два пальца, повертел по кругу, произведя в напитке некоторое волнение, засунул туда нос, так что почти коснулся жидкости, сделал большой глоток, закатил глаза и проглотил со звуком, с каким спускают воду из резервуара в Панамском канале.
– Дрянь. Для вас двоих более чем достаточно… – сказал он своим застывшим в ожидании единоверцам, наливая им вина. – Принеси еще стакан, – приказал он молчаливому жвачному, стоявшему перед ним неподвижно на протяжении всей дегустации. – Предложи его этому сеньору, если он захочет, вместо того бульона, что он пьет.
Он имеет в виду меня! Я колебался: испариться мне или поблагодарить. А я-то думал, что он меня даже не видел!
Я сделал суровое выражение лица и дотронулся до козырька шапки указательным и средним пальцами. Я хотел сказать «спасибо», но у меня вышло только неразборчивое куриное квохтанье. Это не имело значения, потому что он на меня не смотрел.
Почему он угощает меня вином? Хочет помириться или довести до конца склоку, начавшуюся в «Твинз»?
Надо быть максимально настороже.
И он сказал «бульон» – типичное выражение из лексикона Хаддока. Если этот мешок с сюрпризами тоже любитель «Тинтина», это будет уже слишком.
– Принеси ему треску, она хорошо идет под это вино. И еще две порции этим оглашенным, – сказал он, не поворачивая ко мне головы; а потом вдруг повернулся и пронзил меня нейтральным тоном и выражением, которые для него, несомненно, были проявлением максимально возможной сердечности. – Если вы будете столь добры, что подождете меня несколько минут, покуда я отделаюсь от этих дуболомов, то я бы хотел переговорить с вами.
– Хо… хорошо. Разумеется… конечно. И спасибо… – пробормотал я, как дурак: он сбил меня с толку своей неожиданной инициативой.
Как бы там ни было, надо быть начеку, как уже было сказано: Ландру[46] тоже вел себя любезно с будущими жертвами.
Действительно, ему немного времени понадобилось, чтобы разделаться с «Тондонией» и с двумя побочными звеньями эволюции, помогавшими ему уплетать треску под соусом, которая, кстати, оказалась менее потрясающей, чем остальные творения, отведанные мной, но тоже знатной.
Сам Антончу раскрыл секрет этого кушанья:
– Спинки трески заливаются – настоящие спинки трески, Фероэ прежде всего, а не куски дерьма, – заливаются нерафинированным оливковым маслом, девственным и благородным, у которого никогда даже в мыслях дурного не было, при кислотности в ноль целых четыре десятых максимум, выдерживаются при температуре в пятьдесят пять градусов в течение четырехсот двадцати секунд и ароматизируются зубчиками чеснока, только не китайского, пожалуйста. Нарезается тонкими ломтиками и подается со свежим горошком, если для него сезон, но так как теперь январь, то есть не сезон, – с кусочками жареной иберийской ветчины, луковым маслом и маринованным луком.
А потом они углубились в разговор, который кому угодно показался бы бурной потасовкой. В действительности это был диалог о лещах, лучше не скажешь, потому что Антончу и воплощение Сумалакарреги,[47] второй тип лет пятидесяти, в txapela[48] размером с космическую черную дыру и бородой, как у сверхправоверного еврея, срываясь на крик, спорили о рыбе. Урод, карлик очень дурной наружности, издавал только отдельные слоги, стоны и звукоподражания, и череп его, представлявший собой нечто среднее между картофелиной и столиком для свечей, служил подставкой для стакана хозяина, – обстоятельство, которое оскорбляло пигмея сверх меры, хотя видно было, что он к такому привык.
Антончу объяснял, что заметно, если палтус или судак происходят из рыбоводческого хозяйства, потому что в таком случае у них тело оказывается непропорциональным относительно головы.
– Та гадость, какой их там кормят, приводит к тому, что тело растет быстрее головы, которая продолжает развиваться в нормальном темпе. Или как раз наоборот, как в случае с нашим приятелем Варасордой… Тебе бы больше подошло, если б тебя вырастили в рыбоводческом хозяйстве, а не в воспитательном доме, – мирно сказал он уроду по имени Варасорда, снова ставя ему стакан на середину макушки и тут же убирая его, поскольку тот в гневе попытался смахнуть его рукой.
Однако карлист утверждал, что эта теория – глупость, хотя и не выдвигал никаких аргументов, – по-видимому, он не слишком твердо на них опирался. Потом они заговорили о мерланах. Антончу заявлял, сознательно идя на преувеличение, что мерланом нельзя назвать тварь, в которой меньше чем десять килограммов весу, и заверял, что в Бильбао, на соседнем рынке, в Ла-Рибере, можно найти только жалкую рыбешку.
– Когда мне нужны настоящие мерланы, размером с мерланов, мне приходится заказывать их на рынке Ла-Бреча в Доности, – заключил он.
Он сказал это с шовинистической гордостью. Он гипускоанец? Этого только не хватало.
А потом, прогнав тех двоих ко всем чертям, он подошел ко мне с решимостью вьетконговца во время атаки при Тете.
Я задрожал.
7
«Скорая помощь» с чредой прилепившихся к ней находчивых гражданских проезжает через пробку по тротуару, тоже в направлении Гуггенхайма.
В последнее мгновение такси, управляемому галисийским чурбаном, удалось преодолеть восемьсот метров, не больше; на самом деле это одна видимость, потому что мы движемся обратно и сейчас удаляемся от больницы вместо того, чтобы приближаться к ней; мы с трудом развернулись в попытке обмануть пробку на мосту Деусто, снова поехав по той же улице, но в противоположном направлении.
Когда мы еще раз миновали Гуггенхайм, я не заметил на площади ничего необычного, но я знаю, что «скорые» движутся туда позади здания, в той части улицы, что с этого места не видна.
Гран-виа, которую нам надо пересечь, тоже забита, и нам не дают проехать. Мы снова прилипли к асфальту.
Теперь я действительно слишком далеко, чтобы проделать путь до больницы пешком. Мне следовало выйти из такси раньше, в первый раз, как я об этом подумал. Я дал маху, решив подождать. Вот дерьмо!
По крайней мере паника почти перестала мучить меня; своим постоянным присутствием она превратилась в нечто близкое и естественное, организм свыкся с ней. Теперь меня охватило скорее глубокое беспокойство, которое на данный момент подавляет мою волю; что-то вроде пассивного смирения перед лицом того, что должно произойти, несмотря на любые физические усилия, какие я мог бы предпринять, – они уже представляются мне тщетными.
О боже мой!
Сердце мое снова переворачивается в груди, с силой взрываясь внутри при мысли о том, что со мной только что случилось.
А если эта мысленная слабость вызвана ядом, который, следовательно, уже достиг мозга?