Побывав в первые же дни всюду — на заставах, в гавани, на островах, на Выборгской стороне, — пройдя из конца в конец блистательный Невский, можешь ли ты, Григорий Шумов, сказать, что узнал этот город?
— Нет!
Бок о бок существовали чиновничий Петербург и рабочий Питер. Мещанские домики — и воплощенные в камне дерзновенные мечты Баженова, Росси, Растрелли. Булыжники торговых улиц с неистовым грохотом телег, груженных листовым железом, — и дубовые торцы, мягко тушившие щеголеватый топот призовых рысаков. Ночные электрические зарева над «Луна-парком», над витринами «Бриллианты Тэта», «Шоколад Жоржа Бормана», «Парфюмерия Бюлера», «Юлий Генрих Циммерман, музыкальные инструменты» — и потонувшие в черной и как бы настороженной ночи кварталы фабричного, заводского люда.
Как слить воедино черты, столь разнородные, как увидеть в них облик города? И возможно ли это? Разве мыслимо сочетать в своем воображении вот эту надвигающуюся осеннюю мглу с растворенным в воздухе волшебным жемчугом белых ночей, о которых Григорий Шумов знает пока что только по литературе?
Необыкновенный, еще не узнанный, но — безошибочно подсказывает сердце — навеки родной город, город небывалой судьбы; надо прожить здесь долгие-долгие годы, и, может быть, тогда разноречивые его черты сольются перед тобой в один образ — ясный, лирический и грозный одновременно.
Григорий Шумов медленно спускается по ступеням к самой воде.
Мглистый закат уже накрыл темным пурпуром спины гранитных сфинксов, и на зыбких волнах Невы золотыми спиралями колышутся отражения первых огней.
Григорий Шумов медленно спускается по ступеням к самой воде.
Красные блики еще долго дрожат на волнах, затем постепенно тускнеют, река начинает светиться холодным металлическим светом… Темнеет небо. Вместе с небом гаснет и Нева.
Наступившие сумерки кажутся неповторимыми!
Они и в самом деле не повторятся, иначе зачем бы постучалась в сердце неодолимая грусть, верный спутник разлуки?
А может быть, и грусть пришла потому только, что Гриша один? Было бы все по-другому, если бы на этих ступенях стоял кто-то рядом с ним — плечом к плечу, рука об руку — в этот вечер, который уйдет безвозвратно…
3
Приходилось ли тебе когда-нибудь, читатель, очутившись в большом незнакомом городе, стоять ночью у окошка комнаты, случайного твоего обиталища, слушать, как шумит, глухо шумит бессонный город, огромный, как море, и все время чувствовать, что в этом море ты — один? Никого у тебя здесь нет, ни души.
Если доводилось тебе испытать всю беспредельность такого одиночества, ты поймешь Григория Шумова, который задумал однажды утром сделать крайнюю глупость. Так, по крайней мере, он сам расценивал свое поведение.
Он решил пойти в адресный стол.
Почему бы и нет?
Лекции в университете еще не начинались, времени свободного сколько угодно… Впрочем, не надо с собой хитрить: все равно глупость остается глупостью.
Бессмысленно было идти в адресный стол, не зная отчества Нины Талановой. А он его не знал. Ему и в голову никогда не приходило спросить, как зовут ее отца, которого он ни разу не видал: тот жил далеко, в Риге.
А без отчества никакой адресный стол справки ему не выдаст. Уж об этом-то Григорий Шумов успел узнать.
И все-таки он пошел. Шел и вспоминал последнюю свою встречу с Ниной Талановой.
Они прощались весною на вокзале — Нина уезжала к отцу. И говорили о вещах посторонних; иногда замолкали — надолго, не чувствуя от этого никакой неловкости.
Но когда молчание слишком уж затянулось, Нина сказала:
— Ну, тогда я расскажу тебе сказочку. Ты никогда не бывал в Сигулде, под Ригой? По-моему, это самое красивое место на свете.
— Много ты видела! — не утерпел Гриша.
— Не перебивай. В Сигулде есть все: лес, холмы, река. Даже пещера. А кроме того — дуб. Огромный! Ему, может быть, тысяча лет. Около старого дуба и случилось то, о чем латыши сложили сказку. Жила в Сигулде в давние времена девушка. Ее звали Розой — за красоту или просто такое у ней было имя. Ты хотел бы, чтобы меня звали Розой? Нет, нет, не перебивай! Девушка любила пастуха. Еще в детстве они решили, что никогда не расстанутся. А когда Розе пошел восемнадцатый год, приглянулась она богатому рыцарю, не то немецкому, не то польскому, не помню уж теперь. Ну, у рыцаря, значит, — богатство, власть, замок с громадными башнями…
— …с отоплением и освещением, — сказал Гриша и тут же раскаялся, потому что Нина в гневе замолкла.
— Говори, — попросил он виновато.
— Говорить с тобой, положим, не следовало бы. Но поезд скоро уходит, и мы, может быть, больше никогда не увидимся…
— Этого не может быть.
— Приходилось тебе слышать, что у тебя плохой характер?
— Приходилось.
— Ну, тогда я не буду этого повторять. Слушай лучше сказку. Она мне очень нравится. Что было делать Розе? Полюбилась она рыцарю, а пастух, которого она считала своим суженым, был его крепостным. Расстаться ей с милым, — нет, лучше смерть! Рыцаря рассердить — голова у ее суженого слетит с плеч. И она придумала: подарит она рыцарю платок. Этот платок — заколдованный: кто будет носить его с собой, тому не страшны в бою ни меч, ни копье, ни пуля. Рыцарь, конечно, посмеялся над глупыми бреднями. Тогда девушка надела платок себе на шею и говорит: «Испытай — ударь мечом изо всей силы по платку, — увидишь, что он волшебный: я останусь стоять перед тобой невредимой, как этот дуб». Рыцарь долго не соглашался, потом решил: раз она не боится за себя, к чему ему, воину, страшиться? Он ударил мечом — и отрубил Розе голову. И осталась она верна своему милому.
Потом Нина начала шутить, что-то слишком уж беззаботно — могла бы и взгрустнуть для приличия на прощанье. Куда там! Она знай себе хохотала и под конец расхвасталась, что осенью обязательно переедет в Питер, к дяде. Он тоже Таланов, работает слесарем на Путиловском заводе.
— Мы, Талановы, одним богаты: родней.
— Ты мне об этом уже говорила, — с досадой ответил Гриша.
Причиной досады было то, что он твердо решил ехать в Москву: там, в Высшем Техническом училище, обосновался лучший его друг, Вячеслав Довгелло. Да и вообще про Питер, про университет он тогда и не думал. Не мог же он знать, что судьба его повернется совсем по-иному. Потому и не спросил адрес этого самого дяди, про которого так шумно расхвасталась Нина. Она хвасталась, смеялась, шутила, щеки ее разрумянились, и проходившие мимо офицеры заглядывались на нее слишком откровенно. От этого настроение Григория Шумова быстро испортилось. После второго звонка Нина тоже притихла и спросила его озабоченно:
— Понял ты сказочку?
Он молчал непримиримо.
Уже из окна вагона Нина кинула ему:
— Эх, умница Григорий Шумов! Какой ты несообразительный!
Да, он несообразительный. Был бы сообразительный, узнал бы на всякий случай, как зовут ее отца.
И тогда не пришлось бы ему стоять сегодня с видом преступника перед старичком, сидевшим за проволочной сеткой, у полукруглого окошечка, — чиновником адресного стола.
Старичок долго укорял его за испорченный бланк, в котором Шумов нахально прочеркнул графу «отчество».
— Ну не знаю я ее отчества. Не знаю, и все тут! — с отчаянием воскликнул Гриша.
— Да, да. Вы не знаете. Между тем Петроград — город пространный, и жителей в нем обитает много. Вполне можно допустить, что здесь проживает десять Талановых: одна — Петровна, другая — Сидоровна…
Это было хорошо известно и самому Григорию Шумову. К чему тогда вся эта болтовня? Выходит, надо ему возвращаться ни с чем восвояси и примириться с мыслью, что во всем городе у него один только знакомый — Евлампий Лещов, да и с тем он расстался, не прощаясь, по причине, конечно, плохого своего характера.
Словоохотливость старичка, однако, оставляла какую-то надежду, вернее тень ее. Совсем слабенькую, еле заметную тень.