Там мы слезали с коней и передавали поводья хозяевам, поджидавшим нашего возвращения. Они похлопывали лошадок по крупу, по бокам, ставили их к телегам и насыпали на разостланные мешковины овес. А мы шли к другим коням, брали их, и всё повторялось снова. Когда возвращались домой, бывало, еле переставляли ноги. За стол садились обедать или ужинать — долго устраивались поудобнее на стуле, морщась от боли. Гарцевали-то ведь без седла!

Несмотря на эти неудобства, водопой коней для нас был самым интересным и любимым занятием. Скачка на коне — мечта каждого мальчишки — доставляла неописуемое удовольствие.

Каждый из нас научился тогда сносно ездить верхом, запрягать коня в телегу или в сани.

ЯМЩИЦКИЙ ТУЛУП

Самое раннее моё детство проходило в селе Ошевенский Погост. Отец Фёдор Николаевич работал сопровождающим почты. В любое время года, в мороз, дождь, слякоть, в погожие дни он ездил за почтой в Каргополь, в село Архангело на реке Онеге, где была его родина. Иногда возвращался домой поздно ночью.

Помнится, как однажды лютой зимой он вернулся из поездки иззябший, усталый, с берестяным коробом, перевязанным ремешком. Мать встретила его с лампой в руке. Отец разделся, поставил короб на стол, расстегнул ремешок и достал из короба подарки — матери вязаный свитер, а мне круглую жестяную баночку с леденцами. Мать, поблагодарив отца, стала разжигать самовар. Я, забыв о леденцах, как завороженный смотрел на револьвер, который отец вынул из кобуры и положил на стол, вероятно, чтобы почистить его, когда он «отойдет» с мороза. Большой воронёный револьер с выпуклым барабаном. «Вот бы пальнуть!» — подумал я.

— Это настоящий револьер?

— Настоящий, — ответил отец, обтер оружие тряпицей и спрятал его в кобуру, а затем и в короб. — Ты ешь леденцы-то, ешь.

— А зачем он тебе? — допытывался я.

— Он казенный. Сопровождающему почту положен по должности.

Отец унёс короб с револьвером в горенку и положил его там высоко на полку. «Мне уж не достать, а пальнуть он не даст», — подумал я и принялся за карамельки.

Отец был выше среднего роста, худощав, глаза светло-карие, тёмно-русые волосы у него кудрявились. Он сел пить чай с матерью, а меня отправили спать на тёплую печку.

Тот зимний вечер почему-то запомнился. Вероятно, необычностью обстановки. На улице трещал мороз, стёкла в избе обындевели, тепло всё выдуло ветром, и было прохладно. Мать ходила по избе, собирая на стол, и на стене взад-вперед скользила большая зыбкая тень. Свет от лампы озарял молодые, спокойные лица родителей.

Потом отца назначили начальником сельского почтового отделения тут же, на Погосте, и мы переехали из дедовской избы на квартиру в казённый почтовый дом. Смутно припоминается, как отец принимал и отправлял почту. Он оформлял переводы, заказные письма, посылки, запаковывал специальным замком с длинной металлической цепью большие кожаные кули, в каких возили тогда корреспонденцию ямщики. Приехав, они заносили кули в помещение, потом шли греться и пить чай в пристройку-зимовку. Обындевевшие лошадки стояли на дворе, и на мордах у них были подвешены торбы с овсом.

Потом ямщики грузили опять почту в сани-кресла со спинками и бортами и уезжали. Под дугой коренника звенел «дар Валдая» — большой колокольчик. Его мелодичный звон слышался долго, пока тройка не удалялась на почтительное расстояние.

Низкое зимнее солнышко слепило глаза. В стёклах изб сверкали его холодные отблески. Синие глубокие тени лежали на сугробах за избами, неподалеку, в проулке, звонко скрипел колодезный журавль — женщины доставали воду из колодца. Я стоял, держа за веревочку детские санки, и смотрел, как в ведра льется ледяная вода. Руки в шерстяных варежках зябли. Чтобы согреться, я бежал к отцу.

В конторе у него на столе стояла широкая и плоская, похожая на перевернутое чайное блюдце стеклянная чернильница с узким горлышком посредине, лежали штемпельная подушка, палочка сургуча, оплавленная с одного конца, канцелярская деревянная ручка с пером, квитанционные книжки. Пахло кожей от кулей, горячим сургучом и еще чем-то непередаваемым.

Затем мы перебрались в Каргополь. Отца перевели на работу в районную контору связи экспедитором. Мы сняли квартиру на втором этаже дома Мудровых на северной окраине города, близ пустыря — всполья. Нам повесили на стену телефон, кажется, еще эриксоновский, красивый, с двумя круглыми блестящими звоночками эбонитовой трубкой, с никелированными «раковинами». Одну раковину прикладывали к уху, в другую говорили. Мне всё хотелось позвонить кому-нибудь по телефону, но он висел высоко, и я не смог дотянуться до него, а принести стул или табурет было еще не по силам.

Потом пришел монтер и провел электричество. До этого мы пользовались лампой со стеклом. Стекло часто оказывалось закопчённым, и мать мыла его тёплой водой с мелко нарезанными бумажками. Электрическая лампочка была продолговатой, не похожей на нынешние, нити накаливания были тоже длинные, зигзагом.

Приходя с работы, отец частенько приносил книжки с картинками, журналы и в свободное время учил меня грамоте.

Первое, что я прочёл самостоятельно, была подпись на портрете, который отец повесил над детской кроваткой: М.И. Калинин. Только читал я все буквы слитно и получалось: Микалинин. Я спросил у отца, кто это такой, дяденька с бородкой и в очках. Он объяснил и сказал, что первые две буквы отделены от других точками и означают имя и отчество: Михаил Иванович. Ложась спать, я смотрел на портрет и вслух повторял имя, отчество и фамилию «всесоюзного старосты» М.И. Калинина. Это был мой первый урок грамоты. Было мне тогда лет пять или шесть.

Вскоре мы переменили квартиру, переехав поближе к центру города. Мы почему-то часто меняли тогда квартиры и наконец обосновались в двух комнатах первого этажа дома фотографа Вершинина на улице Театральной, неподалёку от Дома культуры. Во дворе стоял флигелёк, возле него — сарай, а за ним был устроен павильон с застеклённой крышей для съемок.

Когда отец приходил с работы, мать ставила на стол старинный латунный самовар и миску с кашей. Мы ужинали, а потом опять повторяли с отцом пройденные буквы или переводили картинки. К тому времени семья у нас прибавилась, родилась сестра Тамара.

В семилетнем возрасте мной вдруг овладела неодолимая тяга к ученью, я стал настойчиво проситься в школу. Отец говорил, что еще рано, в школу принимают с восьми лет, но я настоял на своём, и он отвел меня в первый класс. Учебный год уже начался, ученики, изучив азбуку, начинали писать в тетрадках слова и предложения под диктовку учительницы. Я знал лишь печатные буквы, как в книгах, и настрочил, помнится, какое-то сочинение такими книжными раздельными буквами. Учительница удивилась такой резвости и сказала отцу, который пришел справиться о моих успехах:

— Способный парнишка.

В семье у нас имелось три ценные вещи: ручная швейная машинка «Зингер» (материнское приданое), отцовский извозчичий тулуп, который ему подарили в Ошевенске за хорошую работу, и самовар. Однажды, придя с улицы, я увидел, что родители, раскинув тулуп на кровати, о чем-то тихо переговариваются с грустным и озабоченным видом. Потом они свернули тулуп и сели за стол. Несколько позже стало известно, что они решили продать тулуп, чтобы иметь деньги отцу на дорогу.

Отец частенько прихварывал. Вероятно, он простудился во время поездок с почтой и всё никак не мог хорошенько оправиться. Ему давали путевку на курорт, он ездил в Крым. Врачи посоветовали ему переехать в среднюю полосу, где климат мягче… Он решил расстаться с Каргополем, а потом увезти и нас в то место, где устроится. Уехал он, кажется, году в 1933-м, мы с сестрой остались на попечении матери.

Отец писал нам письма с Украины, из Полтавы, присылал небольшие денежные переводы, а однажды от него пришло две посылки — с чечевицей и листовым табаком. Из чечевицы мать варила похлебку, а табак предназначался для продажи на рынке. Но мать не пошла торговать на базар, и табак долго хранился в перевернутом футляре от швейной машинки, пока его не раскурили приезжавшие из деревни мужики.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: