Следовательно, тогда все же кто-то с распущенными волосами лежал на чемоданах, уронив на ладони лицо! Несколько минут я размышлял о своем открытии, а затем, словно повинуясь какому-то внутреннему голосу, перенес стол на старое место, вместе с лампой и бумагами. Я инстинктивно исключил себя из мучительной игры, которую не затевал и которая была мне неподвластна.
Становилось все холоднее. Я старался не думать о том, что только что для себя открыл. Но когда мне наконец это удалось, понял, что неспособен думать и о чем-либо ином. Я никогда не любил чрезмерную чувствительность и то неопределенное, смутное состояние духа, в котором воображение легко увлекает нас на ложные и бесцельные пути. Именно потому вся эта игра злила меня и терзала. В отместку я хотел ответить на нее полным презрением, не заниматься ею и больше в нее не вступать. А по сути дела, был вынужден непрестанно думать об этом своем презрении и продолжал терзаться. Ничего не помогало. Оставалось одно – лечь в постель, которая словно могила сулит забвенье и исцеляет от всякой боли, хотя и менее совершенно, чем могила. Ах, если бы лечь означало то же самое, что и заснуть, жизнь не была бы тем, чем она является: смертью, не дающей покоя и надежности. Более недоступный для меня и недостижимый, чем величайшее сокровище или самый невероятный мировой рекорд, сон прозябал где-то далеко-далеко, целый океан сна, а я изнывал об одной-единственной его капле. Уснуть, спать без сновидений, спать мертвым сном, где нет ни чемоданов, ни слез, ни женских волос, ни самих женщин, реальных и призрачных!
Мрак и бесплодные попытки заснуть утомили меня и привели в такое расстройство мое сознание, что я начал терять ощущение реальных размеров собственного тела. Моя ладонь, подложенная под левую щеку, казалась мне безбрежной, знойной пустыней, без единой травинки и без глотка воды. Измученное сознание уверяло меня, что я лежу так с незапамятных времен и что мысль о светлом женском волоске – только один из моих беспокойных снов, явившихся в часы бодрствования. Эта идея придала мне силы, я переборол себя и зажег электричество.
До чего же мал и запутан мир осязаемых вещей по сравнению с горячими, безграничными просторами бессонницы! Как тускло и безобразно все, что можно увидеть открытыми глазами! Водоворот, представший передо мной в жалком земном свете, кружился уже медленней. Наконец все замерло и каждая вещь стала на свое место: дверь, трюмо, диван, письменный стол, телефон.
Я поднялся. Неуверенным шагом, как ребенок, который знает названия окружающих предметов, но не разбирается в их свойствах, я прошел через эту реальность низшего порядка. В глубине кабинета зажег еще одну лампу, на стене. В нише, хорошо освещенные, неподвижно лежали мои дорожные вещи. Я поочередно осмотрел оба никелированных замка на самом большом чемодане. Женского волоса не было и в помине. Зажег настольную лампу и сел на тот самый стул, где сидел, прежде чем лечь, когда ясно увидел вздрагивающий волосок. С этого места на левом замке отчетливо виднелся изломанный и тонкий отблеск, похожий на светлый завиток. И это было все.
Я погасил одну за другой лампы и подошел к постели, которая при свете горевшего на тумбочке ночника напоминала поле боя или трагическую картину после землетрясения. Я взбил подушки, расправил простыню – арену моей ночной борьбы, – погасил последний светильник и лег. Должно быть, в подобный момент впервые родилась в человеческом мозгу мысль о воскресении из мертвых. Я чувствовал себя разбитым и ничтожным – жалкий остаток того человека, который вчера вечером, в десятом часу, вошел в кабинет и сел работать; я был обманут и унижен, причем дважды – сначала миражем, потом явью. То, что теперь от меня осталось, могло спокойно лежать, как никому не нужная ракушка из-под съеденной устрицы. И я уснул быстро и крепко, но не тем сном, о котором мечтал, прежде чем подняться. Это было забытье ненужного и отринутого от меня тела.
Все искушения, все испытания и все муки, выпавшие на нашу долю, можно измерить силой и продолжительностью связанной с ними бессонницы. Ибо день не их настоящая пора. День – это белая бумага, на которой мы все регистрируем и отмечаем, а счеты сводятся ночью на огромных, мрачных и горячих полях бессонницы. Здесь же все на свете находит свое решение и забывается – окончательно и бесповоротно. Любое перенесенное страдание погрузится в глубину, будто подземная река, или перегорит, не оставив ни следа, ни воспоминания.
Зима шла своим чередом. Странный и терзавший душу эпизод со слезами на чемоданах, волосом, застрявшим в никелированном замке, был счастливо позабыт. Привидение появлялось редко.
Однажды светлым утром я стоял перед зеркалом и причесывался. И вдруг мне примерещилось, что сквозь решетку моих пальцев и прядей волос я заметил Елену, проходившую по комнате у меня за спиной. Она проплыла по зеркалу как неясная тень. И прежде чем я успел ее хорошенько рассмотреть, исчезла в отшлифованных гранях стекла, где преломлялись золотые и синие отблески зимнего утра.
Другой раз я гулял за городом. Дошел до берега реки и спустился по каменистому откосу к самой воде, мутно-зеленой и бурной. Зимняя река безжизненная и бесплодная – не блеснет в ней рыбешка и не мелькнет насекомое, а на воде не видно ни плывущего прутика, ни листа, ни надкушенного яблока, которое выпало из рук купающихся ребятишек, – студеная вода, безжалостная как нож. Обнаженные кусты, промерзший ракитник. На противоположном обрывистом берегу среди камней взметнулись сосны. Зимний день, более короткий и холодный, чем можно было ожидать, шел на убыль и вдруг сделался совсем студеным и серым. Где-то вдалеке поднялся ветер, предвестник сумерек. Я прекрасно видел, как на том берегу, пробегая, он одну за другой раскачивал сосны. Летевший ко мне ветер подымал с сосен, окрестных гор и воды, словно пыль, легкую тень, которая, как волна, катилась с возрастающей быстротой, становясь все гуще и темнее. В конце концов придав ей человеческий облик, он поставил ее возле меня. Если бы я незаметно обратил взор налево, уверен, что увидел бы Еленину руку и манжет ее серого рукава. Но я никогда этого не сделаю. Я стою потупившись и не шевелюсь, охваченный ее неожиданным присутствием.
Вот так она являлась этой зимой. И так же только что промелькнула перед окном вместе с весенним ветерком. В каком виде она следующий раз предо мной предстанет? Куда уведет меня это привидение, самое дорогое и более опасное, чем любая опасность реальной жизни? Сойдет ли она, когда наступит время, со мной в могилу? Сейчас я думаю, что в тот час, когда моя тень навеки сольется со мной, она выпорхнет из нее, словно бабочка из кокона, и будет скитаться по свету и навещать окна живых людей. Так я сейчас думаю.
Во время путешествий
Кто-то завел речь о путешествиях. Его поддержала вся компания. Разговор захватил всех, иногда одновременно говорили по два человека. Хорошее вино, поглощаемое маленькими, размеренными глотками, оживляло беседу.
– Люблю ездить! – неожиданно и тихо произнес один молодой человек, но в улыбке его угадывался скрываемый бурный восторг и радость ожидаемого отъезда.
Меня взволновала улыбка юноши и побудила тоже сказать кое-что о путешествиях, но про себя. Это был непроизнесенный монолог, который, будто подземная река, беззвучно струился в глубине под шумной болтовней присутствующих.
А кто же этого не любит? Поговорите с женщинами, с молодыми людьми и сами убедитесь. Загляните в души пожилых, степенных мужчин, которые не привыкли говорить о своих желаниях, и вы обнаружите ту же страсть, притихшую, потерявшую надежду на осуществление, но живую и неистребимую. Вероятно, можно сказать, что каждый человек любит путешествия или хотя бы мечту о них, как иную, лучшую жизнь. Но я, говоря о любви к разъездам, имею на то особые и реальные основания. Елена, не балующая меня своим присутствием, чаще всего рядом со мной во время путешествий. Поэтому я люблю разъезжать один и езжу часто. Стоит начаться лету, какая-то сила – я затрудняюсь сказать, проистекает ли она из меня самого или из окружающего мира, – потянет все мое существо к свету, словно влага росток, и я отправляюсь в путешествие – по земле, по воздуху и по воде. Иными словами, я счастлив, ибо сам не знаю, где я.