Чем дальше по времени был умерший человек, тем он становился более живым и в конце концов делался действительно бессмертным.
Недавно я был летом на другом лимане - Днестровском. К глинистым его откосам нельзя было прикоснуться рукой: так они были раскалены, но за Пересыпью разливалось по пескам прохладой и пеной зернисто-зеленое море.
Теплое вино в лавчонках села Шабо мутило голову. Уютный, будто построенный в бесконечно мирные времена городок Аккерман (Белгород-Днестровский) задыхался от цветущего табака и лиловатой матиолы. Рыбачьи лодки уходили на веслах в лиман за бычками и глоссой. На базаре продавали самотканые шерстяные ковры с такими пылающими розами и бешено-зелеными виноградными листьями, что покупателей брала оторопь.
Там же, на базаре, над корзинами с виноградом и сливами звенели на одной высокой ноте перетянутые в талии осы, и старик в черных очках говорил доверительно:
- Покупайте сливы-мирабельки. Чистая глюкоза! Покупайте и кушайте себе на здоровье в холодке под акацией. Очень укрепляет кровеносные сосуды!
Городок весь целиком был погружен в густейшую тень садов, будто над ним протянули зеленый прохладный брезент. А за резкой чертой этого брезента плавился на солнце лиман, испепеляя лица и шеи.
Об этих лиманных водах я впервые услышал от Багрицкого. Он сказал о них вскользь, может быть, не придавая своим словам никакого значения, кроме шутливого. Но мимолетный образ лиманной воды упал, очевидно, на благодатную почву в мое сознание, стремившееся изучить в природе все, что замечено вскользь и о чем говорится почти всегда мимоходом.
Каждый день, по мере того как цифра гонорара на стене у времянки росла, мечты Багрицкого усложнялись. Ему уже мало было дубков и муравьиных яиц. Он мечтал о путешествиях и говорил о них, задыхаясь. Чтобы успокоить одышку, он курил астматол. Тогда в подвале пахло горелой травой и валерьянкой.
Багрицкий стремительно завоевал Москву. Успех его стихов был бурным и всеобщим. По вечерам в подвале уже трудно было дышать от обилия людей и папиросного дыма.
Как всегда, неожиданный успех принес с собой беспокойство. Он казался преувеличенным и шатким. Багрицкого мучили дурные предчувствия. Он начал поговаривать, что литературные мальчики перестарались, что в недрах редакций наверняка уже лежат разгромные статьи об его стихах, и, как большинство статей, такого рода, они написаны нагло и фамильярно.
Он клялся, что его будут обвинять в "гнилом индивидуализме", имитаторстве и назовут "вертлявым гимназистом".
С немногими критиками, появлявшимися в подвале, Багрицкий держал себя настороженно. Но явно раздражал его только один из них, человек навязчивый и развязный, который всю поэзию нашего юга называл "повидлом из баклажан".
Уже тогда Багрицкого угнетало то обстоятельство, что чужие люди назойливо лезли к нему и советовали любить то, чего он не любил, и отрицать то, к чему он тянулся с самого детства. Впервые тоном приговора было произнесено по отношению к нему слово "романтик", но с оговоркой, что он заслуживает снисхождения.
Но все это меркнет перед тем, что произошло уже после смерти Багрицкого, в послевоенные годы, когда раздались нелепые обвинения, будто Багрицкий глумится над украинским народом.
Это было глупо и неверно: ведь каждая строка "Думы про Опанаса" исполнена любви к Украине, к ее поэзии, к Шевченко.
Оружием Багрицкого, кроме его подлинной поэзии, было еще острое слово. Он отбивался им, как рапирой, от надоедливых учителей. Под выдержкой и благодушием он скрывал порой жестокий сарказм. Но к нему он прибегал только ради достоинства и вольности стихов.
В то время я только что окончил повесть под нарядным названием "Пыль земли Фарсистанской".
Название это казалось мне очень заманчивым, хотя было неправильным.
Дело в том, что действие повести происходило на крайнем севере Персии (я там был очень недолго), а Фарсистаном называется как раз южная часть страны. Там я никогда не был. Но звучность этого слова - "Фарсистан" - так мне понравилась, что я пренебрег точностью и сдвинул название с юга на север. Я успокаивал себя тем, что персидский язык называется "фарси" и потому все области страны, где говорят на этом языке, можно называть Фарсистаном.
О повести этой узнал Бабель и попросил, чтобы я дал ему прочесть ее. Сначала я здорово испугался и начал уверять Бабеля, что повесть еще не окончена. Но Бабель был неумолим.
- Через два дня,- сказал он,- я приду, и чтобы повесть к тому времени лежала вот тут на столе, как миленькая.
И он постучал ладонью по краю стола, который Багрицкий прозвал "обломком империи".
Стол действительно был ветхий, из черного дерева, с бывшей перламутровой инкрустацией. Ее, очевидно, долго и настойчиво выковыривали дети нескольких поколений. От инкрустации остались только осколки.
Потом Бабель долго, посмеиваясь, изучал на стене около времянки запись полученного гонорара и даже выписал итог на листке бумаги.
- Я рад за вас, Эдя,- сказал он,- Лида, наконец, вздохнет. Вы поживете спокойно и наверняка напишете чудную поэму.
Когда Бабель ушел, Багрицкий произнес зловещим голосом:
- Подходит беда! У него мертвая хватка и дыхание бенгальского тигра. Так что лучше положите рукопись на стол сейчас же. Чтобы она всегда была на месте, если он придет без вас. Иначе он вынет из вас душу.
- За что?
- Откуда я знаю, за что? И как бы он и из меня тоже не вынул душу.
- А у вас за что?
- Вы видели, что он списал со стены цифры?
- Он списал только итог.
- А зачем! Не знаете? Вот то-то! Никогда нельзя догадаться, что думает этот человек. Кошмарный характер!
Бабель пришел, как обещал,- ровно через два дня.
Пока он тщательно протирал запотевшие очки и близоруко рассматривал их, Багрицкий спустил ноги с тахты и застегнул гимнастерку.
Бабель сел на стул против Багрицкого и начал смотреть на него смеющимися глазами. Багрицкий заерзал и отвернулся.
- Не нервничайте, Эдя! - сказал Бабель,- Нервничать будете, когда я уйду.
- А чего мне нервничать? Я всегда рад вас видеть, Исаак Эммануилович.
- Смотря при каких обстоятельствах,- ответил Бабель, все так же пристально и весело глядя на Багрицкого.
Багрицкий молчал. В коридоре дефективная соседская девочка стояла у телефона и, держа трубку вверх ногами, без конца повторяла:
- Я слушаю, слушаю, слушаю...
Так она могла повторять до ста и до двухсот раз, пока кто-нибудь не высовывался в коридор и не кричал:
- Положи немедленно трубку!
Родители дали этой девочке роскошное имя - Эволюция. Но потом они спохватились, отсекли начало имени, и девочка навсегда осталась Люцией.
Во всяком случае вечное жалобное бормотание Люции "Я слушаю, слушаю, слушаю" придавало жизни в подвале несколько зловещий оттенок.
- Итак, Эдя,-сказал, наконец, Бабель,-что вы собираетесь делать?
Багрицкий продолжал молчать. За дверью бормотала, как заведенная, Люция.
- Конечно,- промолвил с грустью Бабель,- вас хватит на то, чтобы купить на весь гонорар вагон канареечного семени в Кишиневе и засеять им Дюковский сад.
- А что ж тут такого? - с осторожным вызовом спросил Багрицкий.- Между нами говоря, в Кишиневе канареечного семени нет. Им торгуют только Москва и Калуга.
. - А то тут такого,- ответил Бабель,- что доставайте все деньги и выкладывайте на это место!
Бабель постучал ладонью по "обломку империи".
- Ну, хорошо. А что"же будет дальше? - уже робея, осведомился Багрицкий.
- Дальше будет изъ-я-ти-е некоторых сумм,- внятно ответил Бабель.- На предмет отсылки Лиде в Одессу.
- Это очень мило с вашей стороны,- вежливо сказал Багрицкий,- что вы так печетесь о моем семействе. Но деньги в Одессу я переведу сегодня же собственной рукой. А этому пасквилянту Семе я - тоже собственноручно - набью морду. Это он накапал вам, что я хочу на две тысячи рублей купить певчих птиц и завалить весь Привоз в Одессе конопляным семенем. Вы же самый проницательный человек на свете, Исаак Эммануилович, а лопались на удочку Семе стопроцентному вралю и мишуресу.