Что же касается святых людей - монашек, которых большевики потеснили, то Соня никак не могла объяснить себе, почему они, эти святые в черных одеяниях, спокойно могут есть уху из мороженой стерляди, когда здесь же, за соседними столами, в одной трапезной, дети - ангельские души, по священным книгам и проповедям, - едят похлебку из чечевицы да кашу из чечевицы? Что-то тут явно не сходилось... С еще большим удивлением узнала она, что Загоровский детский дом, один из первых в стране, был создан по специальному декрету Советского правительства, подписанному самим Лениным. Соня была житейски неопытна, политически наивна - все что угодно, но она никогда не закрывала глаз на происходящее и спокойным пытливым умом своим понимала: нет, большевики начинают с действительно святого дела - с беспризорных детей, с сирот...

Вероятно, только в женском сознании могут совершенно естественно, органично уживаться самые противоречивые, а то и вовсе, казалось бы, исключающие друг друга понятия, представления, чувства. Сталкиваясь с таким качеством в юности, ухаживая за девушкой, мы, мужчины, называем его женским капризом, и нам обычно они нравятся, эти капризы. Потом девушка становится женой, и мы уже пользуемся иными, еще вполне благозвучными определениями, произнося их, правда, с некоторой долей превосходства и снисходительности: женская логика, алогичность. Наконец, под старость, устав от житейских забот, похварывая и раздражаясь по каждому ничтожному поводу, рубим с плеча: бабья дурь, дважды два - стеариновая свечка! И почти никогда не думаем, что она, женщина, права своей особой правотой, что у нее своя правда, идущая от ее существа, природы, от ее высокого предназначения женщины, матери-животворящей. Что позволяло ей, даже в глухие времена, вопреки всякой логике и всем законам, требовать у владыки, занесшего меч над ее любовью: "Отдай моего мужа!" И случалось: тот, перед кем цепенело все, - отступал... С каждым днем, месяцем, годом новая власть крепла; работая на нее, Соня тем самым помогала ей - хотя бы, поначалу, в силу прямой необходимости есть, пить да по врожденной добросовестности своей; с каждым днем, месяцем, годом она все ясней отдавала себе отчет, что та, белая армия, с которой ушел поручик Гладышев, уже не вернется, никогда не вернется. Она все понимала, но не было ни дня, ни месяца, ни года, чтобы она не ждала своего Виталия, своего Вику.

Подтянутого, щеголеватого, почтительно склоняющего в поклоне аккуратно подстриженную голову, от которой чисто пахло дорогим одеколоном, и смотрящего на нее, на Соню, с такой нежностью, что глаза у нее - она чувствовала это - начинают безудержно сиять, и ничего она с этим сиянием поделать не может. Она вздрагивала, приметив на улице похожую фигуру; у нее все обмирало внутри, когда она открывала почтовый ящик - от надежды, что найдет подписанный жестковатым мужским почерком конверт, каким он ей записал в альбом чудесные пушкинские строки: "...И божество, и вдохновенье!.." Она просыпалась по ночам от любого случайного стука, шороха, с заколотившимся сердцем прислушиваясь к чьим-то поздним шагам во дворе: не он ли, не он ли?.. Ей было неважно, кем и каким он придет: победителем или побежденным, виноватым или правым, открыто или тайком, все эти второстепенные категории могли иметь отношение к поручику Гладышеву, но не к ее Вике. Он мог быть виноватым перед кем угодно - хоть перед всем миром! - она все равно уткнулась бы лицом в его колючую шинель и заплакала от счастья! Она бы пошла за ним в тюрьму, на каторгу, во глубину сибирских руд. О, она бы отстояла его, закрыла собой, она бы - как та, древняя, бесстрашно остановившая грозного владыку - написала бы Ленину или Калинину, и они бы помогли! Ведь бывают же чудеса: Соне однажды показали такого прощенного полковника-беляка: сизо-багровый, с прокуренными желтыми усами, он шел по центральной улице Загорова с пайковой селедкой под мышкой - ржавые хвосты ее торчали из свертка по-молодецки зорко всматриваясь в новую непривычную жизнь.

Разных чудес в те далекие, ни на что не похожие годы действительно происходило множество, но того, которое нужно было Соне, так и не случилось. И чем меньше оставалось на него надежд, тем упорней она верила, тем тщательней прикрывала броней свое сердце - посторонним стучаться в него было бесполезно. А стучались - часто, настойчиво. Стучались на улицах - оглядывались, нагоняя и заговаривая. Стучались через почту - вызнав адрес и закидывая письменными признаниями. Стучались, наконец, и не один раз, самым официальным образом - делая предложения. Самый терпеливый претендент на ее руку - свой же, воспитатель детдома, - после пятилетних домогательств запил и куда-то завербовался. Почему она, Соня, оказалась однолюбкой, она не знала. Может быть потому, что у нее была еще музыка. Виталий Гладышев, кстати, очень любил Шопена.

С прошлым Соню и ее безответно преданную Тасю, Таисью Дмитриевну, связывала одна лишь тропка - на кладбище, куда Сопя ходила проведывать своих родителей, а Тася - прежних благодетелей. Отца - шумного, хмельного, вальяжного - Соня сторонилась; мать - тихую простую женщину, напуганную, оглушенную трескомблеском, с которыми в последние предреволюционные годы катилась жизнь в маркеловском доме, - любила. Отцу она была благодарна за то, что он - пускай по той же вальяжности, по прихоти - выписал для нее беккеровский инструмент и тем открыл перед ней огромный, неизъяснимо прекрасный мир; матери была благодарна - за все. Такое раздельное отношение к родителям неосознанно сохранилось и после их смерти. Сметать сухие палые листья - осенью и откидывать снег - зимой Соня всегда начинала с могилы матери, потом переходила к могиле отцовской, - похоронены Маркеловы были рядом, в одной ограде. Таисия Дмитриевна, наоборот, - и Соня, вероятно, поэтому и замечала, - чаще всего и так же, возможно, машинально, останавливалась у могилы Маркелова, хотя дальней родственницей приходилась хозяйке, Маркеловой. В девочках, от прислуги, Соня слышала, что отец снасильничал над пятнадцатилетней приживалкой и потом долго навещал ее в боковушке. Так ли это было, Соня не знала, не хотела знать и никогда не узнала.

Хотя здесь, на кладбище, невольно вспоминала об этих слухах, украдкой наблюдая, как Тася, молчаливая, худая, с тонким пергаментным лицом, молча и отрешенно стоит у последнего изголовья - своего благодетеля, мучителя ли?

Что-то все-таки ее мучало, глодало: всего на десять лет старше Софьи Маркеловны, Таисия Дмитриевна частенько похварывала, усыхала - как усыхает, сморщившись, ненароком сшибленный и неподобранный гриб. Каждый раз, ослушиваясь и потом длинно, бестолково по этому поводу объясняясь, Софья Маркеловна приводила врачей, те ничего серьезного не находили у нее. Осенью тридцать первого года, тихонько поплакав и успокоившись, Таисия Дмитриевна скончалась. Местечко ей - после подношений церковному сторожу нашлось рядом с бывшими хозяевами...

И тут Софья Маркеловна чуть было снова не поверила, что чудеса возможны.

В ту осень, когда похоронили Таисию Дмитриевну, немного, правда, попозже, под Загоровым начала орудовать какая-то банда. В окрестных деревнях горели дома местных активистов-партийцев, грабили всех, у кого, подозревали, водились деньжата и харч; в красном кумачовом гробу отнесли погибшего в перестрелке главного загоровского начальника, механика водокачки Рындина, в его неизменном кожаном картузе, - в этот раз в провожаемой скверным несыгранным оркестром процессии Софья Маркеловна шла уже не случайно. Уезд притих, затаился, по ночам возле детдома дежурили вооруженные милиционеры.

Поздним вечером, когда Софья Маркеловна собиралась ложиться, вкрадчиво постучали.

Не подумав, что можно бы не откликнуться, она, запахивая халат, подошла к двери, безбоязненно спросила:

кто, кого нужно?

- От Виталия Викентьевича, откройте, - негромко и требовательно прозвучал мужской голос.

Звякнув, вылетели из своих петель-гнезд два здоровенных кованых крюка; дрожа, не замечая, что халат распахнулся, Софья Маркеловна посторонилась, впустив небритого, в мокрой от дождя кожанке человека.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: