Валентин Саввич Пикуль
Господа, прошу к барьеру!
Все началось в доме композитора Серова, который по четвергам принимал у себя гостей — любителей камерной музыки.
Нахохлив плечи, Серов взъерошился за роялем, как воробей в весенней лужице, и вдруг, растопырив бледные пальцы, он с силой обрушил их на клавиатуру. И сразу же, похорошев и даже загордившись, встряхивая копною неряшливых волос, он одарил гостей потоками чудной музыки… Александр Федорович Жохов, столичный публицист и чиновник Сената, никогда не мог слушать музыку на людях. Это ему казалось так же невыносимо и нелепо, словно обнимать женщину при свидетелях. Тихонько вышел он в соседнюю комнату, присел перед шандалом возле курительного столика и, блаженствуя, окунул свое рыхлое лицо в пухлые короткопалые ладони… Пробудил его резкий шорох дамского платья.
Молодая невзрачная женщина, склонясь над столом, раскуривала от свечи дешевую копеечную пахитоску. Небрежно выпустив дым, она угловатым жестом подала ему руку, и по ее неопрятным ногтям, незнавшим ухода. Жохов сразу определил в женщине нигилистку худшей формации («нигилье» — как с презрением говорили тогда в чиновных кругах столицы). Впрочем, Валентина Семеновна, жена композитора, и сама была близка к радикальным кругам; можно полагать, эта женщина пришла сюда не ради серовской музыки…
— Я племянница известного вам Лаврова, — резко заявила она. — Того самого! Вы, конечно же, знаете, о ком я говорю.
П. Л. Лавров, полковник и математик, убежденный враг монархии, был слишком хорошо известен в столичном обществе; сосланный под Вологду, он недавно совершил побег за границу.
— Прасковья Степановна, я знаю не только вашего дядю, но и вас тоже. И достаточно извещен о вашем супруге Гончарове, что ныне арестован за распространение прокламаций… Если не ошибаюсь, он студент-технолог?
— Да! Мне нужно ваше содействие в розыске адвоката… Жохов не удивился подобной просьбе: революционеры, невзирая на видное положение, занимаемое им в Сенате, частенько обращались к его помощи, и Жохову иногда удавалось облегчить им судьбу. К тому же он имел славу защитника мужиков в печати, и русские революционеры считали его «почти своим» человеком.
— В чем же дело? — ответил Александр Федорович. — Выбор адвокатов велик: Спасович, Турчанинов, Арсеньев, Потехин… Они никогда не откажут вашему супругу в защите. И даже бесплатно!
— Вы меня не так поняли, — возразила Гончарова. — Мой муж согласится на защиту в том случае, ежели адвокат будет разделять его политические взгляды. Ежели адвокат, как и он, верит в справедливость нашего дела…
— О-о, это, мадам, труднее! — Жохов давно отвлекся от музыки и над пламенем свечи долго раскуривал сигару. — Из числа таковых, — произнес он, окутываясь дымом, — я знаю лишь Ольхина, но он…, простите, Ольхин не совсем гибок. Однако вот Евгений Утин весьма и весьма симпатичен для этого дела.
— Вы думаете, он согласится на защиту моего мужа?
— У меня с господином Утиным отношения несколько натянутые. Я его недолюбливаю, и он сам знает об этом. Но…, не вижу веских причин, чтобы ему отказываться. Обещаю поговорить с ним.
Сын богатого банкира-выкреста, Евгений Исаакович Утин был тогда популярен в кругах молодежи как бойкий журналист и адвокат-либерал; его интимная дружба с французским республиканцем Гамбеттой придавала Утину особый заманчивый колорит.
Он дал согласие на защиту Гончарова в суде!
Скоро в тюрьме на Шпалерной состоялась его встреча с подсудимым, еще молодым человеком. Присутствовала и Прасковья Степановна, больше молчавшая и позволившая себе даже всплакнуть.
— Я хочу от вас, — говорил Гончаров, волнуясь, — не защиты, нет. Сможете ли вы в своей речи забыть о моей личной судьбе, чтобы посвятить весь ее смысл только одному: общему значению моего протеста самодержавию? С меня революция не начиналась — не мной она и закончится. Вы должны выделить в своей речи особо то обстоятельство, что таких, как я, много…
Утин пожал узнику руку. Казалось, все решено. Еще один громкий процесс — еще один лавр в венке Утина как защитника униженных и оскорбленных. Но, оставшись наедине, Евгений Исаакович начал вдруг сомневаться в правильности своего решения и прибегнул к авторитету своего маститого патрона Арсеньева.
— Константин Константинович, — сказал ему Утин, — я прошу ответить, прав ли я буду в защите пациента, отступив от правил адвокатской этики? Верно ли вставать на защиту неких партийных принципов, отвергая при этом защиту самой личности?
Матерый юрист профессор Арсеньев, сияя крохотными очками, яростно вступился именно за этику адвокатской практики.
— Категорррически прротестую! — зарокотал он. — Вы не имеете никакого права, следуя по стезе защиты человека, забывать о его личности ради каких-то там идей и прочих нереальных материй. Задача любого адвоката сводится лишь к единой благородной цели: облегчить, сколь возможно, участь подсудимого. А вместо этого что собираетесь делать вы? Ваша речь с партийной окраской лишь отяготит пациента новыми винами… Побойтесь бога!
— Благодарю вас, Константин Константиныч, — отвечал Утин. — У меня осталась теперь одна дверь, в которую я и войду.
— Именно так! — подхватил профессор. — Зачем же вам, молодой человек, забегать в храм правосудия с черного хода, если перед вами всегда открыт вход парадный — со швейцаром: пожалуйста!
Утин поднялся на кафедру. Элегантный, во фраке, сшитом в Париже, в тонком белье, которое отсылалось для стирки в Лондон, Евгений Исаакович улыбнулся знакомым дамам, пришедшим в судилище страстей человеческих, чтобы посмотреть на «душку адвоката», и повел рукою, призывая публику ко вниманию.
На скамье подсудимых напрягся Гончаров…
Но вот Утин, простирая в его сторону руки с гремящими от крахмала манжетами, заговорил — и в лице Гончарова не осталось кровинки. Глазами, полными смятения, он отыскивал в зале жену.
— Мы имеем в лице этого юноши, — твердо чеканил Утин, — лишь неустойчивого одиночку, заманенного путем демагогии в липкие тенета революционных интриг. Гнетущая домашняя обстановка, обусловленная влиянием сильной воли жены, которая (прошу обратить внимание!) намного старше его годами, все это, вместе взятое, поставило моего пациента перед роковым исходом…
— Мерзавец! — выкрикнул Гончаров, порываясь к своему защитнику с кулаками, но его туг же отбросили назад стражники.
— И даже этот вульгарный выкрик, господа судьи, — упоенно продолжал Утин, — свидетельствует нам о полном расстройстве душевных сил подсудимого. И потому я, господа судьи, еще раз взываю к вашему милосердию, ибо посторонняя воля иногда бывает сильнее нашего разума и наших действительных побуждений.
— Но какой же ты подлец! — зарыдал подсудимый… Чего же Утин добился? Милости для подзащитного? Так милости не было: речь, построенная на ходульном пафосе, должного впечатления не произвела, и Гончаров был осужден на много лет каторги. Но пошел он в Сибирь — опозоренный своим адвокатом. Утин акцентировал внимание суда на том, что Гончаров жалкий и растерянный хлюпик, сам не сознающий — ради каких идеалов добра и зла он ступил на дорогу революционера. К тому же в речи Утина была задета женская честь его жены, Прасковьи Степановны…
Посвященные в тайну джентльменского соглашения между адвокатом и узником были искренне возмущены публичным шельмованием революционной четы, но особенно остро переживал этот конфликт Александр Федорович Жохов, сам же и предложивший Утина для защиты. На одном литературном обеде у Кюба он сказал Утину:
— Лучше б вы, миляга, драли деньги за свои речи, но делали бы, что вас просят. Спасибо, хоть дегенератом никого не назвали. Утин оправдывал себя традициями адвокатской этики.
— Этикой-то вы как раз и погрешили. Вы унизили своего подсудимого, и процесс потерял свое политическое звучание. А ведь, прибегая к вашей помощи, вас именно и просили об яркой протестации. Моего доверия вы не оправдали тоже. С какими глазами я встречусь с Прасковьей Степановной?..