— Где... боярыня?
Килина, извиваясь гибким станом, повела чёрной бровью.
— Богу, видать, молится. Где же ещё!
— А ты... почто эдак вырядилась?
— Боярин мой приехал — праздник для меня! — Килина облизала ставшие вдруг сухими от внутреннего жара губы.
— А платье... где взяла? — уже не так сурово, скорее с любопытством допытывался Ян.
— Боярыня пожаловала. За верную службу... Хи-хи-хи...
— Что... за служба такая? — насторожился воевода.
— Килька умеет служить, потому умеет и молчать, осподарю мой! — Она сложила руки на тугой груди.
Яна будто слепень укусил. Одним прыжком подскочил к служанке, изо всех сил стиснул её плечи.
— Г-говори! Почто крутишь хвостом? Ай забыла, на чьём хлебе живёшь?
— Разве я... что? Я ведь ничего не сделала! Да почём я знаю?
Выслушав её сбивчивую речь, Ян оттолкнул от себя Килину. Половецкое отродье поганское! Что плещет о его боярыне? С волхвами, мол, она!.. Нестором... Какой ещё такой Нестор?..
Килина от обиды всхлипывала, губы её дрожали.
Ян метнулся прочь из хоромины, распахнул дверь божницы. Гаина сидела за столом, расстелив под правой рукой свиток пергамена. Пальцем левой руки водила по строкам письма. В подсвечнике догорала свеча. В божнице было темновато.
Спокойно-печальным взглядом встретила она распалившегося воеводу. Для неё он так и остался воеводой. Мужем не стал.
Выражение смирения и кротости её исхудавшего утомлённого лица гасило ярость, успокаивало душу Яна. Сердце, как и когда-то, вдруг замерло, встретив вопросительно-удивлённый взгляд больших серых глаз Гаины.
«Ездишь-колесишь по далёким землям, а для кого славу-то добываешь? Где чада твои, где отпрыски рода твоего? Брат Путята, тот, вишь, всю славу рода и заберёт. Для сына своего Дмитра».
Но воевода Ян ни в чём не мог, однако, упрекнуть свою боярыню. За ним вина была. Надеялся на чудо.
Видел теперь — ошибся. Себя обманывал напрасными надеждами и ей душу покалечил.
С острым чувством собственной вины перед женой тихо сказал:
— Еду я, Гайка.
Она встала из-за стола.
— Снова... Далеко?
— В польскую землю.
— К Изяславу?
Ян вздрогнул. Молча отступил от мерцающего огарка свечи.
— Не бойсь, никому не скажу, — успокоила его.
— Игуменья Анна бывает у нас?
— Уже давно не бывала.
— Угу...
Что бы ей сказать? Что-то доброе, благожелательное! Да!.. На что это Килька-то намекала? В нём опять зашевелилась злость.
— Зачем Килину так жалуешь?
— Для неё ведь это единственная утеха — красивое одеянье. А мне — и так хорошо.
— А волхованье твоё? — опять вскипел.
Гаина удивлённо вытянула шею. Внимательно смотрела на порозовевшее, пошедшее пятнами лицо Яна. От злобы и без того косые глазки его, казалось, разбежались в разные стороны.
— Я не волхвую.
— Кабы уж волхвовала, так чтобы дитя мне принесла... Кому сей терем оставлю? И сии книги? И конюшни... и всё!
Лицо Гаины побелело. Глаза стали тёмными.
— Если так, уйду отсюда, Ян.
— Иди! — пристукнул ногой воевода. И вдруг осёкся: — Гайка... Гаина! Ничего не хочу от тебя. Сына подари!
— Но...
— Знаю! Моя вина... — И вдруг его маленькое жилистое тело вздрогнуло в немых рыданиях. Гаина растерялась. — Всё прошу... никто не будет знать...
Гайка поникла, съёжилась. Впервые за столько лет совместной жизни в её душе отозвалась человеческая жалость к Яну. Видать, и в самом деле большая печаль лежит на душе воеводы...
— Спаси мой род, ладушка моя! — шептал растревоженно воевода. — Иначе всё это достанется Путяте. Этому загребущему чревоядпу! Тот изо рта не постесняется вырвать...
— Что ты?! На грех меня толкаешь?
— Отмолим этот грех вдвоём, Гайка! Храм поставлю. Золото у меня есть!
— У богов, возможно, и выпросишь прощенье. А у себя?
— Гайка, что у себя? Мне уже полсотни лет. Надеяться не на кого. А тебе ещё жить да жить. Неужто тебе хорошо без чада?
— Не надо, Ян...
— Гаина, ладушка ты моя...
...Дивилась Килина. Впервые за столько лет боярыня сама собирала в дорогу воеводу. Хлопотала, чтобы хлеба и сухарей было достаточно. Чтобы лагвицы с медами не перемёрзли. Да и кожухов и шкур бросила в сани сколько нужно. И гридю Порею приказывала смотреть за Яном. Когда сани с воеводой выскользнули за ворота и понесли улицей, долго провожала их взглядом. Пока не улеглась белая метель, взбитая полозьями и конскими копытами.
На другой день начала собираться в дорогу и боярыня. Вздумалось Гаине наведать свой род смердовский, к отцу-матери заглянуть, в Васильков-град.
Снаряжала небогатый возок, не клала в него ни ковров, ни мехов. Госпожой в тереме оставила Килину. Отрокам и челяди дала волю на три дня.
Сама держала вожжи в руках, сама погоняла, как возница. Сказано ведь — смердовская порода!
Никто не провожал боярыню, не стоял у ворот, пока сани не скрылись вдали.
Когда ехала к Золотым воротам, встретила нескольких всадников и двухколёсных повозок богатеев киевских. Удивилась, приветствовали её как-то крадучись, отводя глаза в сторону... В этот ненадёжный час предпочитали не узнавать Вышатичиху. Кто ведает, каков гнев Божий накличет на своевольного воеводу митрополит Иоанн. А заодно и на них, ныне властвующих.
Удивлялась: измельчал род человеческий... Запутался в бесчестии и лицемерии. Дальше, подальше от сего пристанища лжи и ничтожества! Туда, на вольные нивы, к убогим обителям, где голодная, но чистая правда, где искренность людская согревает душу... К отцу-матери...
Белое солнце на белом небе и белая заснеженная земля сливались воедино, и казалось, нет границы между ними.
И дорога тоже, которою мчали сани Гаину, казалось, ведёт в белый, безмерно чистый простор небес. По сторонам санной дороги мертво спали леса под белым снежным покрывалом. И на душе от этого становилось тихо, чисто, торжественно.
Размеренно и дружно бежит тройка лошадей. Сани пружинисто выскакивают на пригорки и холмы, стремительно, будто оторвавшись от земли, летят вниз. Иногда в белой морозной мгле вставали придорожные селения. Кое-где в них высились колокольни церквушек.
Гаина и не заметила, как покраснело, замглилось солнце. Кончался короткий зимний день.
Из-за молчаливых, зачарованных зимним холодом пущ и дубрав выползали синие сумерки. Они становились всё более густыми, хватали за щёки острыми иглами, проникали к телу. Всё чаще из леса вырывался снежный ветер.
Солнце уже закатилось за край неба, когда из широкого заснеженного оврага вылетел белый снежный столп. Он кружился в шальном танце, подымая вокруг себя метелицу. Неожиданно этот снежный столп стал розовато-пурпурным, потом синим, дальше совсем как бы почернел и упал, рассыпавшись под копытами Ганниных коней.
Сердце её оборвалось. Что это? Какой-то вестун от богов? На добро ли иль на какую беду?
Едва успокоила биение сердца в груди. Хлестнула по крупам лошадей. Возвращаться назад — поздно. Да и кто сворачивает с дороги, которая обещает неизвестность?..
Резкий ветер рванул на её голове тёплую шаль. Тугой, колючий, безжалостный сивер...
Метнулись в стороны гривы и хвосты лошадей. Гаина испуганно поглядела вверх: над землёй нависло тяжёлое черно-сизое небо.
Уже было совсем темно, когда из свинцовых туч посыпался густой колючий снег. Щедрыми охапками ветер швырял ей снег в лицо, обсыпал сани, дерюгу, прикрывавшую сено. А до Василькова уж совсем рукой подать — каких-то три-четыре поприща[82].
Вдруг потерялась дорога. Полозья саней стали тонуть в густом рассыпчатом снегу. Лошади тяжело брели, низко опустив головы и подставляя широкие лбы пурге.
Ночь обступила Гаину со всех сторон. Лошади остановились. Лишь завыванье ветра вокруг и тревожное шелестение снежинок-льдинок.
82
Поприще — древнерусская мера длины, около 700 м.