Он спохватился и бросил через плечо устало и нервно:
— Может быть...
Сидя как-то устало, подпёрши голову белой мягкой рукой, граф вдруг задал вопрос, по-прежнему спокойно и ровно, точно в самом деле говорил с больным:
— А вот мне как сладить с собой?
От неожиданности вопроса Николай Васильевич так и встал истуканом, с несчастным лицом, со спутанными волосами на лбу, обдумывая, что бы могло притаиться за такого рода неожиданным поворотом лениво плетущейся мысли, и задумчивые, грустные глаза графа кое-что разъяснили ему.
Тысячу раз он слышал от графа этот самый важный, самый нужный всякому человеку вопрос, большей частью уважал графа именно за эту искреннюю потребность сладить с собой, когда вокруг развелось такое множество самодовольных, самоуверенных лиц: я и без того, мол, вот как хорош, а если и примечается за мной кое-что, так всё вздор и тьфу, — и тысячу раз отвечал, что надобно добровольно принять на себя какое-нибудь полезное, доброе дело, искренне усиливаясь помочь выработаться хоть одному хорошему образованному русскому человеку, ибо тот, кто однажды задумался сладить с собой, уж непременно возвысится духом. Он и принял предложение графа пожить у него, твёрдо надеясь, что вдвоём им станет легче, сподручней делать свой путь к совершенству. И, проживая в одном доме с графом, он проверил ещё одну тысячу раз, что этот хороший образованный русский человек, подобно всем нашим хорошим образованным людям, весьма силён в покаянии, точно пьяный казак, ручьями льющий горючие слёзы о несчастной доле своей, с примерной настойчивостью вымаливал милость у Бога, выспрашивал вернейший совет у близких друзей, однако же никогда не брал себя в железные руки, не вменял себе в долг полезного дела, чтобы не мечтательно, а действительно сладить с собой.
Но нет, графу не для чего было брать себя в железные руки, перед мысленным взором его не манила, не мерещилась великая цель, и потому граф лишь без малейшего толку носился с собой, хлопотал о себе, тревожился о спасении только своей души, по возможности честной, а всё же только своей, граф, другими словами, слишком уж крепко призадумался о себе.
И вчера за себя испугался: ответственность представилась не по плечам великой, и нынче утром омрачился только собой. Малый в помыслах, ничтожный в свершеньях, чахлый душой, не всегда догадливый и на обыкновенную деликатность — такой человек сидел перед ним в меланхолических размышлениях.
С такого рода людьми он душевно не был связан ничем, кроме неутолимой жажды подтолкнуть их к полезному, доброму делу и тем помочь им воспрянуть закисшей от безделья душой. Пора, давно пора высказать им своё мнение прямо в лицо! Уже много лет он жил сильным чувством, что должен сказать наконец, как это ужасно, когда человек живёт только одним собой, печётся об одном собственном благе, забывая про насущное благо ближних своих, в своих несмолкаемых помыслах лелеет лишь одного себя: несчастный, мол, я, этого нет, а в том никогда не везёт. Больше и некому бросить этот горький упрёк, и потому должны услыхать от него, до чего мелок и жалок такой человек, он должен посеять в недвижимых душах вечную жажду неустанно делать добро.
Пусть бы это был его единственный день! И пусть в этот единственный, исключительный день его терпеливой, скрытой от посторонних невнимательных глаз, самоограниченной жизни, отданной тяжким трудам, он сможет позволить себе откровенность! Так ужасно молчать, когда наболело давно, говорить было бы легче стократ! Приятно было хоть однажды испытать эту лёгкость, блаженство не страшиться всех, каждого оскорбить и выставить себя словно выше всех.
Попятясь легонько назад, придвинув кресло ногой, Николай Васильевич сел, может быть, более для того, чтобы удовольствие заговорить во всю прыть было полным, сел торжественно, прямо, обхватив ладонями гнутые ручки, и внезапно опамятовался, точно огнём обожгло, что все эти попрёки он уже изливал на весь свет, и всякое слово, вырванное им из души, звучало в ушах его словно сдавленный крик.
Нет, не говорить пришло ему самое время, так не было смысла и начинать. Ему пришло самое время молчания, пришло самое время с новым пристрастием заглянуть поглубже в себя.
Вот не справился же с собой, осмелился судить бедного графа своим беспощадным судом, однако ж, едва приступив, узнал в осуждённом себя самого; едва решился бросить графу суровый попрёк, тотчас припомнились и свои колебания; едва замахнулся вытравить слабость духа в другом, как без промедления увидел, что сам он духом ничтожен и слаб.
Граф испугался ответственности? Вполне может быть, однако, если всю правду сказать, это он сам вчерашний день попытался свалить собственную ответственность перед Богом и людьми на слабые плечи несчастного графа, это он сам много дней прослонялся без нравственных сил, раздавленный тяжестью необыкновенного замысла, это он сам крепко-накрепко замкнулся в себе, точно запёрся на пудовый замок. Так нацеленный в грудь другого удар возвращается и непременно попадает в тебя самого — это неотвратимый закон. Ибо всё на земле покоряется закону возмездия, которым он так дорожил, и всякое осуждение ближнего когда-нибудь обернётся против тебя самого.
Склонив голову, он язвительно бросил себе: «А вот поглядим, каким-то ты обернёшься, когда ночь упадёт?..»
А графа ему стало жаль, и он посоветовал мягко:
— Мой друг, ступайте служить.
Обхватив колено руками, с опрокинутой назад головой, с немигающим взором, граф горько, задумчиво возразил:
— Дважды занимал я пост губернатора и наделал бездну ошибок, которые показали, что я болен, опасно болен душой. Я решил тогда, пока душа не излечится от тяжких пороков, я не имею права дозволить себе вновь испытывать власть над людьми, чтобы не употребить её в другой раз во зло.
Склонившись к левому боку, он слушал внимательно то, что было знакомо до последнего вздоха, заключившего речь. С этим человеком в особенности и сближало его это сознание строгой ответственности перед людьми за каждый свой шаг. Тяжесть этой ответственности обсуждали они слишком часто, и он убедился вполне, что у графа её сознание шло не от сердца, которое просит доброго дела, а от строгого и прямого ума, который доброе дело с замечательно ловким искусством заменяет обдуманным рассуждением о добре.
И всё же в жалобе графа кое-что близкое вновь мелькнуло перед ним, точно позвало его за собой. Вновь, хоть и смутно, узнавал он в этом человеке себя. Он тоже был склонен ждать терпеливо и долго, пока очистится от пороков душа, однако если ждать, пока очистится от пороков душа, и не браться за свыше назначенное, определённое, полезное доброе дело, то каким же таинственным способом можно очистить её? Если решение принято, но исполнение откладывается день ото дня, то где же и в чём набраться твёрдости духа, необходимого, нам? И ещё вереница вопросов так и кипела в уме.
И он слушал внимательно, мрачнея всё больше, в забывчивости поглаживая усы, машинально отмечая, сам не зная зачем, что какое-то слабое одушевленье начинало проявляться в ровном голосе графа:
— Мне открылось, едва я стал занят собой, что ошибочно всё, что ни делает человек на земле. Праведным может стать только тот, кто вовсе откажется действовать. И я отринул все дела от себя. Я весь погрузился в молитву, однако в душе моей ещё не пробудилось состраданье, душа моя, как и прежде, ещё слишком погрязает в земном.
Николай Васильевич неторопливо стал возражать, точно возражал сам себе, строго вслушиваясь в каждое слово, хотя все такого рода слова уже были высказаны графу множество раз, и в письмах, и с глазу на глаз:
— Между тем другие, не знающие, не сознающие ошибок своих, то есть худшие из людей, без колебаний и размышлений берут всякую власть над людьми и, веруя крепко в непогрешимость свою, употребляют власть людям во вред, во вред всему государству. Нет, вы больны, однако ж болезнь ваша не та и лечиться вы взялись не так. При нынешнем состоянии общих душевных здоровий одно доброе дело и может быть хорошим лечением. Сознавая ошибки свои, вы сможете умирить людей там, где другой произведёт кутерьму и раздор, а больше блага, чем согласие и умиренье во всём, никому от власти не надо.