Слава Богу, что это беспамятство большей частью прошло. С этой минуты он более не дозволит себе потеряться, всё это одно наважденье и грех.
Подумав об этом, Николай Васильевич принялся прибирать и укладывать оскорблённые хранилища душевных богатств в стройную благообразную кучу, в какой они мирно дремали с утра, точно тем уже исполнял то главнейшее дело, которое предстояло исполнить ему. Да и правду сказать, прикасаться к книгам руками было славным занятием, от которого словно теплело в груди, безмятежней и проще становилось в побитой, как и прежде нестройной душе. Нет, ничего он не видел прекрасней, чем книги!
Ах, безмятежность, ах, простота! Уже неясная мысль вывёртывалась из каких-то глубин. Ведь если уж на то пошло, можно смириться с «Мёртвыми душами», как они есть, или пусть с ними будет, что будет, он всего лишь не выдаст вторую часть в свет, она нынче исчезнет, он это твёрдо решил, отступать уж нельзя, он же не станет больше писать ничего, поступит на должность библиотекаря, как сделали Гнедич, Крылов, уж друзья исхлопочут ему, и хвост жизни, вероятно, по здоровью не слишком большой, он дотянет в кругу своих печных, пропахнувших пылью любимиц. Тихое, тёплое, славное будет житьё. Сколько сможет он прочитать!
Он так завидовал, встречаясь, Порфирию[29].
Любимицы, ряд за рядом, обступят его. Ему отведут крохотный столик, в лавке старьёвщика он купил медную лампу, заправит её, как грек или римлянин, маслом и приладит к ней абажур, от которого упадёт мягкий, чуть призрачный свет, и долги ми-долги ми сделаются его вечера, как у того туляка, с которым он отобедал однажды в придорожном трактире. Где-то ты нынче, над какими страницами склонился с такой страстью?
Всё просто и скромно, как в старой няниной сказке. Не станет мятежного Гоголя, возомнившего достичь совершенства души и создать единственную, тоже совершенную книгу, как и должно быть у того, кто давно, ещё в свои незрелые годы, отворотился от низкого ремесла и весь проникся благоговением перед нетленной святыней искусства. Полно-ка вам, под личиной творца «Мёртвых душ» заживёт беспечально маленький милый весёлый старик, который с лёгким сердцем снимет с полки любимую книгу и целый вечер, наконец-то согревшись в тепле, невозмутимо да славно побеседует с нею, вглядываясь попристальней во всякое слово, поглубже обдумывая всякую мысль, тщательно занося на поля свои замечания, как старый Петрарка[30], тоже поэт, перед смертью читавший старца Гомера.
Николай Васильевич так явственно помнил историю каждой из книг, что мог бы обстоятельно порассказать, каким образом книга попала к нему, где, в какое время и сколько раз перечитал он её, какие чувства и мысли тогда-то и тогда-то возбудила она.
Рука так и ласкала прохладные переплёты, в сердце теплилась благодарность за то, что не всегда оставался в доме один, и за те мысли и чувства, и за те трепетные, лучшие в жизни часы.
Вот он поднял Шекспира[31] с полотняным, изрядно вытертым верхом. Когда-то у него имелись два толстых тома, полный комплект. Он отыскал его в тёмной лавчонке Пале-Рояля. Оба тома пленили его в особенности тем, что всего-то в две книги Шекспир втиснулся весь целиком, в два столбца на каждой широкой странице, набранной самым мелким, однако чётким убористым шрифтом. Этакие книги всего удобней бывают в дороге, и он заплатил за них не торгуясь. Позднее первый том у него зачитали в гостеприимной Москве, второй долгонько скрывался в книжных дебрях Погодина, который книг возвращать не любил, и он хлопотал, хлопотал, напоминая чуть не в каждом письме, пока не выручил закадычного друга из ухватистых погодинских рук.
Да, это был вдохновенный, вдохновляющий спутник. Он раскрывал его лишь тогда, когда подступался к большому труду, ибо здоровая зависть, рождённая вечным гигантом, хорошо укрепляла медленно нараставшую душу.
В особенности, припомнилось вдруг, жадно читал он английского барда, когда лет пятнадцать назад забрался в безлюдье сытой Швейцарии[32], тихо дремлющей среди снежных вершин. Кругом дыбились вблизи серые, вдали синие горы. После пылких и дерзких трудов, страниц по пять-шесть в день, после короткого небольшого обеда выходил он в каштановую аллею, пробирался в самую глушь, усаживался с ощущением праздника на простую скамейку, прикрытую мягкой тенью высоких дерев, и, чуть склонившись по привычке к правому боку, упивался Шекспиром, бездонным и ясным, изобразившим со страшной, нечеловеческой силой весь этот беспредельно громадный трепещущий мир и всё то, что составило в нём человека, так что познание человека становилось всё глубже, а дух его нечувствительно делался крепок, готовый заутра вписать в свои «Мёртвые души» ещё страниц пять или шесть.
Эта готовность творить была безошибочным признаком, и вот почему Шекспира и Пушкина он постоянно читал во время спорого, идущего в гору труда.
Как видно, в одну из минут, может быть, нынче, может быть, вчера, — он уже начинал сомневаться — не давались ни гот, ни другой. И всё отчего? Да всё оттого, что у него не стало никакого дела, ни большого, ни малого, одна пустота. Какую книгу ни раскрывай, едва ли хоть слово улыбнётся тебе. Только и оставалось перебирать и укладывать одну на другую, припоминая историю каждой, то есть иллюзию жизни поддерживать этой подменой доброго дела, и он перебирал, перекладывал, припоминал, позабыв о настоящем и будущем.
Наконец все его книги легли, прижавшись тесно друг к другу. На прежнем месте, воздев угрюмо листы, негодовала только одна, в последнее время лучшая, любимая из любимых, которую ставил, не страшась кощунства, тотчас после Евангелия.
Николай Васильевич поднял книгу, как поднял бы ребёнка, зашибшего ногу, и вдруг замерещилось, замнилось ему: она, как ребёнок, затрепетала в руках.
Быть может, ей тоже было приятно снова встретиться с ним.
Чёрными буквами улыбнулась краткая надпись — дар переводчика, а под надписью росчерк: «Жуковский».
Не удержавшись перед соблазном, он раскрыл книгу наугад, и ладно запели, западая в самую гущу, старинные звуки:
Постоял в ожидании, осторожно закрыл и косо, неловко уложил на другие.
Всё нынче рушилось на него, всё наносило глубокие раны, даже счастливец Гомер болью впивался в измождённую душу.
«Где не подъемлет метелей зима... в несказанных утехах...»
Счастье этого рода лишь для богов, не для смертных, а смертному ветры, да дождь, да метель — не убережёшься от крутой непогоды, ни в какую щель не уйдёшь. А потому не стать и Гоголю милым маленьким старичком, который, оставя перо, забросил бы свой дивный предмет, не избранный ещё в своё сочиненье никем, который при свете масляной лампы бесцельно перебирал бы любимые книги и ни о чём святом и возвышенном больше уже никогда не мечтал.
Полно обманываться.
Его закружила, забросав очи снегом, метель, и он заблудившийся, замерзающий путник. Вокруг него ледяная пустыня помертвелых пошлых людей, его соотечественников, в которых каким-то безумием извратилась самая суть человека. Уже многие влачатся хуже зверей, уже глупая жадность мёртвой пылью населялась в души, уже самонадеянность и бесстыдство бешеным волком воют в слабых ушах, уже беспечность и леность привалили многих исполинским сугробом, выше крыши, даже выше трубы. Уже повымерзло и затухло самое помышленье о том, чтобы двинуться в путь, с той же жадностью, с какой нахватывались чины и богатства, взяться за дело души и сделаться лучше. Уже нет никого, кто бы возвысил свой голос и из снежной пустыни повёл за собой.
29
Порфирий (Пётр Александрович Григорьев (Григоров), ок. 1803 — 1851) — монах Оптиной пустыни, отличался любовью к литературе, высоко ценил творчество Гоголя.
30
Петрарка Франческо (1304 — 1374) — итальянский поэт, один из первых гуманистов эпохи Возрождения и создателей итальянского литературного языка.
31
Шекспир Уильям (1564 — 1616) — английский поэт и драматург, великий представитель культуры Возрождения; автор 37 пьес, 2 поэм, а также 154 сонетов.
32
..лет пятнадцать назад забрался в безлюдье сытой Швейцарии... — В июне 1836 г. Гоголь уехал за границу, начав этот период своей жизни кратковременным пребыванием в Швейцарии.