«Пользуясь представившейся мне верной возможностью, пищу тебе, горячо любимый Отто, что надеюсь получить от тебя письмо, если Тютчев, который всё ещё находится в Триесте в карантине, прибудет сюда. Постарайся, чтобы из-за поведения регентства Россия не превратилась бы во врага Эллады, ибо, воспользовавшись своим большим влиянием, она может сильно повредить ей, — в особенности если откажется предоставить последнюю треть займа. Симпатия графа Армансперга к трёхцветной Франции мне известна».

Путь по морю домой для Тютчева оказался весьма тяжёлым. Он был задержан в Триесте в карантине по случаю эпидемии холеры. Там, в госпитале, скончался бедный Жозеф, сопровождавший Фёдора Ивановича в этой поездке в качестве камердинера. Но ещё ранее их корабль попал в сильную бурю и вынужден был целых три дня пережидать её у острова Лезина, вблизи берегов Далмации.

Всё смешалось в те дни в представлении Тютчева — строки Гомера из «Илиады» и то, что природа проявила на морских просторах со всей присущей ей мощью и силой. Казалось, перед ним въявь предстали события, описанные великим греческим поэтом, когда разбушевавшаяся буря рождает фантастических чудовищ — Сциллу и Харибду.

Вспомнились и другие древнегреческие образы — лабиринт Минотавра, стимфалийские птицы, «твари волшебные», подобные киренейским ланям, греческие колонны и экзотические сады. И всё это — переживаемое им самим на море и навеянное мифами Древней Эллады — вдруг вылилось в стихи.

И море и буря качали наш чёлн;
Я, сонный, был предан всей прихоти волн.
Две беспредельности были во мне,
И мной своевольно играли оне.
Вкруг меня, как кимвалы, звучали скалы,
Окликалися ветры и пели валы.
Я в хаосе звуков лежал оглушён,
Но над хаосом звуков носился мой сон.
Болезненно-яркий, волшебно-немой,
Он веял легко над гремящею тьмой.
В лучах огневицы развил он свой мир
Земля зеленела, светился эфир,
Сады-лавиринфы, чертоги, столпы,
И сонмы кипели безмолвной толпы.
Я много узнал мне неведомых лиц,
Зрел тварей волшебных, таинственных птиц,
По высям творенья, как Бог, я шагал,
И мир подо мною недвижный сиял.
Но все грёзы насквозь, как волшебника вой,
Мне слышался грохот пучины морской,
И в тихую область видений и снов
Врывалася пена ревущих валов.

11

Князь Гагарин придвинул поближе к себе листки депеши второго секретаря миссии и стал вновь перечитывать то её место, что остановило его внимание.

«Волшебные сказки изображают иногда чудесную колыбель, вокруг которой собираются гении — покровители новорождённого. После того как они одарят избранного младенца самыми благодетельными своими чарами, неминуемо является злая фея, навлекающая на колыбель ребёнка какое-нибудь колдовство, имеющее свойством разрушать или портить неблестящие дары, коими только что осыпали его дружественные силы. Такова приблизительно история молодой греческой монархии».

Посол усмехнулся и покачал головой: «Не депеша, а подлинная поэма! Неужто он, Тютчев, полагает, что в таком виде донесение может предстать пред очами вице-канцлера Нессельроде, а то и самого его императорского величества? Как пить дать сочтут меня, посланника, сумасшедшим и упрячут в жёлтый дом. Но где же о существе дела? И какие выводы следуют за сим поэтическим зачином? Ага, вот оно, главное место».

«По какой же странной, роковой случайности выпало на долю баварского короля сыграть при этом роль злой феи? И право, он даже слишком хорошо выполнил эту роль, снабдив новорождённое королевство пагубным даром своего регентства. Надолго будет памятен Греции этот подарок «на зубок» от баварского короля».

«Хм, а ведь стиль, на коий я напустился, вроде бы даже очень уместен. Казёнными словами вряд ли можно так крепенько припечатать сей грех, взятый на себя баварским королём. Гляди-ка, к чему сие попустительство своеволию регентства привело — в качестве греческого посланника при русском дворе предполагается определить англичанина, генерала Ричарда Черча! А молодец Тютчев, вновь удачно припечатал зарвавшихся наглецов. Вот сие место».

«Среди её посольств есть одно, которому Греция хотела бы придать ещё более величественный, ещё более национальный характер... И кому же из этих сынов вручит она честь этого посольства? У неё много славных имён, и весь мир знает их. Он мог бы сам, если нужно, назвать их регентству, и тому осталось бы только произвести выбор... Но регентство не так-то легко удовлетворить, когда дело идёт о достоинстве нации. Все эти греки, на которых указывает ему общественное мнение, не удовлетворяют его... Чтобы достойно представить Грецию перед Россией, регентству требуется что-нибудь ещё более греческое, чем всё это; и такого «грека по преимуществу» оно наконец находит: это — английский офицер».

Григорий Иванович оторвал глаза от бумаги и забавно покрутил головой, только мельком взглянув на сидевших перед ним по ту сторону стола автора сего донесения Тютчева и своего племянника Ивана Гагарина. Сей племянник недавно прибыл из Москвы в Мюнхен в качестве атташе посольства.

Заключительную часть депеши посол пробежал быстро, поскольку накануне уже познакомился с нею.

Итак, его курьер, побывавший в Греции, предлагает ни много ни мало — самые кардинальные меры. Во-первых, убедить баварского короля «сохранить за собой верховное руководство» в деле политических сношений Греции с иностранными правительствами; во-вторых, добиться от него соответствующего влияния на регентство в смысле отмены произвольно установленного им «порядка старшинства иностранных представителей при навплийском дворе», когда русская миссия, прибывшая первой в страну, открыто игнорируется. И в-третьих, необходимо просить Людвига Первого определить к своему сыну во всех смыслах надёжного человека, который смог бы служить для него «противоядием влиянию салона госпожи фон Армансперг».

Иначе говоря, предложения Тютчева направлены на то, чтобы поставить власть греческого короля под строгий личный контроль его отца, короля баварского. А значит, в определённой мере и России, и тем самым уберечь Отто от слишком бесцеремонного и пагубного влияния Англии.

   — Ну-с, любезный Фёдор Иванович, как видишь, я ещё раз, уже в твоём присутствии, перечёл творение твоих рук, — с улыбкою произнёс посол, — Когда ты ещё возвратился из вояжа и подробно мне пересказал о том, что довелось тебе там выяснить, так сказать, воочию увидеть свежим глазом, я тогда уже убедился: выводы твои верные и весьма для нашего русского правительства ценные.

   — Рад это слышать от вашего сиятельства, — отозвался Тютчев. — Ныне свои изустные впечатления я, как вы, Григорий Иванович, изволили убедиться, изложил в письменной форме.

Лицо посла размягчилось совсем уж отеческою улыбкою:

   — Тут уж ты, право слово, расстарался! Я сразу признал слог бывшего члена Общества любителей российской словесности, к коему когда-то и я, совместно с моим единокашником Василием Жуковским, имел непосредственное прикосновение. Однако тебе, любезный мой друг, как никому другому, должно быть известно, что есть муки слова. Особливо когда сочинительство имеет такой высокий предмет, как составление бумаги на самый верх. Я, брат, честно признаюсь: после каждой депеши, которую подписываю для отсылки в Петербург, чуть ли не неделю чувствую себя больным. Так-то вот!

   — Ах, и не говорите, дорогой Григорий Иванович, — согласился Тютчев, — писание и для меня — страшное зло. Оно — как бы это точнее выразиться? — нечто вроде второго грехопадения бедного разума.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: