— Европейский гнев — не что иное, как зависть к равному, — подытожил свои высказывания Тютчев. — Европа никак не может простить России её окрепшей силы и отсюда её влияния на возрождающиеся нации. И вот тут нам, русским людям, не след молчать и проглатывать каждую о нас пакость. На каждое измышление и на каждый навет мы обязаны отвечать решительно и достойно. И именно — в их же изданиях. Дабы народы Европы, ничего не ведающие о нас, русских, не попадались на удочку ярых националистов и даже попросту бессовестных проходимцев. По крайней мере, я сам...
— Простите, любезный Тютчев, за то, что я вас перебиваю, — произнёс Бенкендорф, — Так вы решились там, в Мюнхене, вступить в полемику с теми, кто сознательно клевещет на нас?
— Совершенно верно вы изволили меня понять, — подтвердил Тютчев, — С сим, можно сказать, проектом я и приехал нынче в Петербург. И мысль моя была — довести сей проект до тех, кто мог бы одобрить мой план. И вот я наконец польщён вниманием вашего превосходительства, проявленного ко мне.
«Да, вот он, один из тех добромыслящих людей, коих я мечтал сделать опорою державы, — подумал Бенкендорф. — Таких доносителей и пачкунов, как маркиз Кюстин или тот же баварский профессор, у нас и у самих пруд пруди. А вот чтобы смышлёность свою, да не в корыстных целях, а во благо отечества, — сих сыскать только разве с фонарём в наш век продажности и искательства... Но вот же человек, мысли которого так схожи с моими! Поболе бы таких людей под моею рукою — и в государстве нашем, и в странах чужеродных. Их умом, их бескорыстием и совестью мы должны укреплять нашу Россию».
Третье отделение... Корпус жандармов... Тайный сыск, слежка, доносы...
Не довольно ли этого, чтобы отвернуться и бежать, только бы подале от «всевидящего ока и всеслышащих ушей»?
Но давайте взглянем на то, о чём нам как будто бы всё досконально известно, глазами тех, кто сам жил в ту пору. Хотя бы вчитаемся вот в эти слова, написанные в 1821 году:
«Бенкендорф возвратился из Парижа при посольстве и, как человек мыслящий и впечатлительный, увидел, какую пользу оказывала жандармерия во Франции. Он полагал, что на честных началах, при избрании лиц честных, смышлёных, введение этой отрасли соглядатаев может быть полезно и царю, и отечеству, приготовил проект о составлении этого управления и пригласил нас, многих своих товарищей, вступить в эту когорту, как он назвал, добромыслящих, и меня в их числе; проект был представлен, но не утверждён...»
Это — из «Записок» декабриста Сергея Волконского. Когда-то, после сожжения Москвы, вступив в страны Европы, все они, молодые полковники и молодые генералы, были единомышленниками.
Храбро сражаясь против диктатора Наполеона Бонапарта, они все честные помыслы свои устремляли к тому, как после войны обустроить собственное отечество. Это спустя более десятка лет они разошлись по разным дорогам. Начало же их добромыслию было в одном — у кормила державы должны находиться люди с чистым сердцем, для коих благоденствие России — превыше всего.
После мятежа особенно нетерпеливых, с действиями решительными, до конца неосмысленными, после пресловутого четырнадцатого декабря, проект Бенкендорфа был утверждён императором. Какая же власть не стремится к тому, чтобы обезопасить себя от заговорщиков и подстрекателей? От тех, кому — что внутри страны, что за её пределами — расшатать державные устои — словно свершить святое дело...
Тютчев в своё время уже выразил отношение к тем, кто в тот декабрьский день 1825 года вывел на Сенатскую площадь солдат. Полагая, что в борьбе со злом сподручнее всего использовать само это зло.
Теперь на петергофской даче очаровательной Амалии Крюденер, конечно, речь шла не о том. Покушения на устои державы готовились в странах, которые только благодаря мужеству русских солдат обрели собственную свободу.
Так что ж, дозволять корыстным людям ссорить народы, будто у нашей России с ними — не одна судьба?
— Завтра же о вашем проекте, любезнейший Тютчев, я доложу его императорскому величеству, — снова встал с кресла генерал. — Надеюсь, что государь благосклонно отнесётся к вашим намерениям.
А когда хозяйка дома пригласила к столу, Бенкендорф вновь обратился к Тютчеву:
— Мне известно, что на днях вы отправляетесь домой, в Мюнхен. Так ведь путь в Германию лежит не только из Кронштадта. Его можно начать, скажем, в порту Ревеля.
— Ваше высокопревосходительство намерены предложить любезному Фёдору Ивановичу принять ваше предложение вместе со мною и моим мужем посетить ваше имение в Эстляндии? — вступила в разговор Амалия Максимилиановна.
— Вот именно, наша очаровательная хозяюшка, — улыбнулся Бенкендорф. — Вы, милейшая Амалия Максимилиановна, свели меня сегодня, наверное, с одним из самых умнейших людей России, и я хотел бы продлить наше свидание в моём замке Фалль под Ревелем. Вы принимаете моё приглашение, Господин Тютчев? Вот и прекрасно.
25
Минул ровно год. И вот в четверг, третьего октября 1844 года, в первом часу пополудни, Тютчев с женою и малолетними детьми — Марией и Дмитрием — вступил на камни петербургской мостовой.
— Вот мы и дома, Нести!
— А будет ли он, дом, для нас здесь? И главное — насколько? — отозвалась жена. — По крайней мере, твои родные писали, что наняли для нас квартиру в Москве. Поэтому не будем на зиму оставаться в Петербурге. Это и не нужно, и весьма разорительно. А там, в Москве, — как это по-русски? — и стены помогают.
— А по мне — лишь бы и в самом деле четыре стены. А где — не имеет значения. За двадцать с лишком лет ни здесь, в России, ни там, в Европе, собственного угла так и не нажил. А коли ты, Нести, вспомнила русскую поговорку, то вот тебе другая: нищему собраться — только подпоясаться.
— Да уж, что теперь с нами в багаже — то и всё наше богатство, — рассмеялась Эрнестина. — Зато какое, милый, преимущество! Недавно побывали в Париже, потом Лейпциг, Берлин. Теперь — Петербург, после которого — Москва. Наскучит — легко снимемся с места, как птицы. Ведь правда?
— Вне всякого сомнения! — подхватил Фёдор Иванович. — Мы же с тобою так и решили: «Милое моё дитя, если бы мы с мама́ думали, что останемся в России навсегда, я бы, не колеблясь, взял тебя с собою. Но этого, — добавил я, — не случится».
Эрнестина внимательно посмотрела на мужа и сказала себе: «Как тебе хочется, мой друг, уверить себя самого в том, о чём ты не раз уже говорил и мне! И даже теперь делаешь вид, что ехать в Россию нет у тебя ни малейшего желания. И как знать, тронулись бы мы нынче с места, если бы я на том не настояла? Однако тебе меня не обмануть: ты боишься признаться себе в самом сокровенном, без чего уже там, в Мюнхене, не мог жить: без России тебе нельзя. Только за одним остановка — удастся ли здесь ухватиться за что-либо стоящее. За меня же не беспокойся — я поступлю так, чтобы тебе было лучше».