Так однажды, встретив случайно Лелю на Невском, Анна сделала вид, что её не заметила, и перешла на другую сторону. Более они старались не встречаться.
А как же жена, как Эрнестина восприняла то, что должно было потрясти её до глубины души?
Ещё до того, как эконом Смольного монастыря Геттенберг случайно обнаружил место незаконных свиданий юной племянницы-инспектрисы с пожилым, годящимся ей в отцы мужчиною, Эрнестина уже заметила перемену в настроении и поведении мужа.
Летом 1850 года она впервые заподозрила неладное и не могла не поделиться своим беспокойством с князем Вяземским, с которым у неё установились доверительные отношения, «...то состояние ожидания, в котором он пребывает, — сообщила она о муже, — действует на него весьма возбуждающе. Пытаясь обмануть свою потребность в перемене мест, он две недели разъезжает между Петербургом и Павловском. Он нанял себе комнату возле Вокзала и несколько раз оставался там ночевать, но мне кажется, что с этим развлечением уже покончено и теперь мы перейдём к чему-нибудь новому. Я слышу разговоры о поездке на Ладожское озеро, которая продлится 4 дня, потом он, вероятно, отправится ненадолго в Москву, чтобы повидаться с матерью, а там наступит осень, и всё встанет на свои места...»
Тревога уже закралась в сердце тонко чувствующей женщины. Но какую же надо было иметь сильную волю и какую всё ещё сильную любовь питать к мужу, чтобы не пойти на самую крайнюю и, для иных жён, наверное, на единственно приемлемую меру — на скандал!
Эрнестина избрала иной путь. Может быть, для неё, глубоко знающей беспокойный, неустойчивый характер мужа, самый приемлемый в сложившейся ситуации. Она, умная и волевая женщина, решила спасти его, не себя.
Кроме взрослой Анны, в семье никто не был и не мог быть посвящён в случившееся. И с нею одною советовалась Эрнестина, пытаясь осуществить единственно возможную меру, чтобы сохранить не просто их былой с Фёдором Ивановичем союз, но именно спасти его самого.
Сразу же после того как Анна определилась в Зимнем дворце, Дарья перебралась к ней, а Екатерину пригласили к себе Сушковы, Эрнестина с Мари и Иваном почти на год уехала в Германию. Оттуда она написала Анне:
«Я много думала о том, что ты говорила в одном из предыдущих писем по поводу того, как хорошо было бы для нас провести несколько лет за границей. Если бы я только была уверена, что получу разрешение увезти Дмитрия из России на два года — а это было бы очень полезно для его здоровья — и если бы я знала, что там можно найти русского гувернёра (или немца, хорошо знающего Россию и знакомого с системой обучения, принятой в русских учебных заведениях), я не колебалась бы ни минуты и убедила бы твоего отца просить о таком месте, которое дало бы ему возможность провести за границей года два или три. В сущности, мне хотелось бы, чтоб это было не место, а скорее некое поручение, которое не влекло бы за собой никаких бесповоротных решений, ибо я менее всего думаю о том, чтобы покинуть Россию навсегда, но в силу тысячи разных причин ему необходимо порвать с некоторыми дурными привычками, возникшими в Петербурге, и я не вижу для этого иного средства, как удалить его оттуда — удалить на несколько лет...»
Но «дурные привычки» уже обернулись по существу второю семьёю.
Любоваться красотами Женевы означало ходить по городу, чего больные, измученные подагрою ноги, естественно, не могли позволить. Оставалась единственная возможность — использовать для передвижения экипаж.
Они так и сделали — наняли коляску, чтобы поехать к прославленному озеру.
Тем не менее Фёдор Иванович не переставал жаловаться на ломоту в колене и ступне и почему-то при этом избегал смотреть по сторонам, когда они, выйдя из экипажа, присели на одну из скамеек, установленных на набережной.
— Господи, как щедро ты наградил меня за все мои муки! — воскликнула Леля, не переставая восторгаться видами, открывшимися ей на берегу озера.
— Это моё любимое место, — отозвался Тютчев. — Я часто, когда оказывался в Женеве, устремлялся именно сюда, чтобы налюбоваться неописуемой красотою. Однако стоит ли тебе утруждать себя долгой прогулкой? В твоём положении не следует так переутомляться. Да и мои ноги...
Фёдор Иванович не успел договорить, как увидел на дорожке две словно знакомые фигуры. «Неужели кто из Петербурга? Да и верно — направляются прямо к нам».
— Пожалуй, на этом мы и окончим первый наш променад. — Тютчев встал и, взяв Лелю под руку, подвёл её к ожидавшему их экипажу.
Туча вновь омрачала её чело, едва они переступили порог своего нумера.
— Признайся, тебя испугала та пара, направлявшаяся к нам? — В глазах Лели сверкнули так хорошо знакомые ему молнии. — Да, ты струсил! А вот мне нечего скрываться и нет необходимости ни от кого прятаться.
— Ах, милая, не начинай всё сначала! — попробовал он остановить её, но было уже поздно.
Она подошла к нему вплотную и, взяв за лацканы сюртука, потянула их на себя, сделав ему больно.
— Тебе неприятно, тебе больно? — отпустила она Фёдора Ивановича, даже слегка оттолкнув от себя. — А как же я? Ты подумал о том, что я обречена всю жизнь оставаться в этом жалком и фальшивом положении, в которое я поставила себя?
Тютчев присел на стул и охватил руками голову.
— Но что можно придумать, как выйти из этого замкнутого круга? — простонал он. — Развод? Но мы уже говорили, что он невозможен. К тому ж разве ты и так не моя?
Слёзы вдруг брызнули из её глаз, и она, опустившись у его ног, произнесла:
— Да, твоя и моя плоть — они едины. Вот здесь — дай твою руку. Ты чувствуешь, это бьётся плод нашей любви. Ведь в том и состоит истинный брак, благословенный самим Господом не в церкви, а на Небесах, чтобы так любить друг друга, как я люблю тебя, а ты — меня. И чтобы быть одним существом. А развод — ты прав, — он нам ничего не даст. Даже самая смерть Эрнестины Фёдоровны, если бы она вдруг приключилась, ничего бы не изменила в нашем положении.
При этих словах Фёдор Иванович вздрогнул и инстинктивно отстранил её от себя.
— Прости, но то, что ты теперь сказала... — не смог он даже закончить фразу, поскольку ощутил в горле комок слёз, который перехватил его дыхание.
— Нет, милый, ты не так меня понял! — снова жарко проговорила она. — Я не хочу, я не желаю твоей Эрнестине Фёдоровне не только смерти, но и иного какого ни было несчастья. — Потому не желаю этого, что я тебе более жена, чем она. Больше и первой твоей жены. Поскольку никто из них тебя никогда не любил и не ценил так, как я! Только одна я тебя люблю и понимаю...
А там, в Петербурге, на другом конце Европы, томилась и страдала другая женщина, которая также с не меньшим правом считала себя единственной, кто в состоянии всю себя отдать ему, всё ещё ею любимому.
И что уж совсем со стороны могло показаться необычным и ничем вроде не объяснимым, — она, Эрнестина Фёдоровна, ни в коей мере не желала несчастья своей юной сопернице.
«Нет, я не должна и не имею никакого права её винить, — точно на исповеди, говорила себе бывшая баронесса Пфеффель. — А разве я сама когда-то не поступила так же, как эта юная особа? У него, Фёдора, была жена, и он её любил и обожал. Но и во мне возникло то испепеляющее всё внутри меня самой великое и светлое чувство, которое заставило меня обо всём забыть. Страшно это произнести вслух, но наш союз был в итоге оплачен двумя жизнями — его жены и моего мужа, чего мы, разумеется, ничуть не хотели. Нужны ли теперь новые жертвы? Надо уметь всё понять и простить. Для Фёдора жизнь обретает смысл лишь в любви. Любовь для него желаннее счастья. А разве для меня самой не так, разве я не страдаю только из-за того, что продолжаю безумно его любить? Но как долго во мне будет жить эта любовь, не иссякнет и не прервётся ли она, чтобы никогда более не возвратиться ко мне?..»
И ещё один человек продолжал говорить с собою. Тоже предельно искренне. И так, как только он один и мог говорить себе — беспощадно и откровенно, в то же время ничего не умея в себе изменить: