Гуляли с лишком полтора часа. Казалось, оба в разговоре забыли о том, что надлежало вроде бы в первую очередь обсудить.
Только уже дома, когда вошли в кабинет, у Ивана Сергеевича само собой прорвалось:
— Как вам, Фёдор Иванович, известно, я уже не молод. Мне сорок два. И Анне Фёдоровне тридцать шесть. Тем не менее я хотел бы просить вас...
Тютчев не дал Аксакову договорить и горячо обнял будущего зятя.
Произошло это в сентябре 1865 года, а в январе будущего состоялась свадьба.
24
«Итак, свадьба Анны, эта свадьба, предмет столь долгих забот, стала наконец совершившимся фактом...
Как всё, что представляется нашему уму несоразмерно значительным, будь то ожидание или позже воспоминание, занимает мало места в действительности! Сегодня утром, в 9 часов, я отправился к Сушковым, где нашёл всех уже на ногах и во всеоружии. Анна только что окончила свой туалет, и в волосах у неё уже была веточка флёрдоранжа, столь медлившего распуститься... Ещё раз мне пришлось, как и всем отцам в подобных обстоятельствах — прошедшим, настоящим и будущим, держать в руках образ, стараясь с такой же убеждённостью исполнить свою роль, как и в прошлом году. Затем я проводил Анну к моей бедной старой матери, которая удивила и тронула меня остатком жизненной силы, проявившейся в ней в ту минуту, когда она благословляла её своим знаменитым образом Казанской Божией матери. Это была одна из последних вспышек лампады, которая скоро угаснет. Затем мы отправились в церковь: Анна в одной карете с моей сестрой, я — в другой следовал за ними, и остальные за нами, как полагается. Обедня началась тотчас по нашем приезде. В очень хорошенькой домовой церкви было не более двадцати человек. Было просто, прилично, сосредоточенно. Во время свадебной церемонии мысль моя постоянно переносилась от настоящей минуты к прошлогодним воспоминаниям... Когда возложили венцы на головы брачующихся, милейший Аксаков в своём огромном венце, надвинутом прямо на голову, смутно напомнил мне раскрашенные деревянные фигуры, изображающие императора Карла Великого. Он произнёс установленные обрядом слова с большой убеждённостью, — и я полагаю, или, вернее, уверен, что беспокойный дух Анны найдёт наконец свою тихую пристань. По окончании церемонии, после того как иссяк перекрёстный огонь поздравлений и объятий, все направились к Аксаковым, я — в карете Антуанетты, и по дороге мы не преминули обменяться меланхолическими думами о бедной Дарье.
Обильный и совершенно несвоевременный завтрак ожидал нас в семье Аксаковых, славных и добрейших людей, у которых, благодаря их литературной известности, все чувствуют себя, как в своей семье. Это я и сказал старушке, напомнив ей о её покойном муже, которого очень недоставало на этом торжестве. Затем я попросил позволения уклониться от завтрака, ибо с утра испытывал весьма определённое и весьма неприятное ощущение нездоровья. Иван, только что вернувшийся, уверяет меня, что он с избытком заменил меня на этом завтраке...»
Письмо окрашено юмором, но волнение проступает, как Тютчев ни пытается его приглушить, спрятать за якобы беспристрастным описанием. Дескать, куда в подобных случаях деться отцам — прошедшим, настоящим и будущим! Я, мол, честно выполнил свой долг, побывал на самой существенной, торжественной церемонии, а что было потом, после церкви, меня не очень-то волновало. Отказался от стола, оставив за себя сына Ивана. И дважды в письме упоминается прошлогодняя свадьба Мари: там и здесь одни и те же хлопоты и заботы...
Письмо из Москвы адресовано Эрнестине Фёдоровне, остававшейся в Петербурге. И тон, и содержание — всё следовало автору скрупулёзно выверить.
Да вот такая фраза в письме: «Беспокойный дух Анны найдёт, наконец, свою тихую пристань».
Вроде бы обычные, житейские слова. Выдал дочь замуж, сдал на руки порядочному, надёжному человеку — и гора с плеч. Всё так. Об этом пишет и Тютчев. И ещё об одном, что не всякий прочтёт между строк, но что поймёт Нести. Это ведь он, отец, двенадцать лет назад сам выбрал судьбу своей дочери. Судьбу, которая — увы! — не привела её к счастью.
И потому свадьба — поправка. Пусть запоздалая, пришедшая не в лучшие для Анны годы, но тяжесть с отцовской души снята. Наконец-то!..
Не прошло и месяца со времени назначения Анны фрейлиной, как Тютчев спешил сообщить Эрнестине Фёдоровне в Овстуг:
«Анна совсем акклиматизировалась; со всех сторон, по поводу её, сыпятся на меня комплименты и похвалы, на которые я не знаю, как реагировать. Люди, как-никак, необычайно тщеславное и легкомысленное порождение, их благочестивое раболепство в отношении тех, кто имеет успех, совершенно непостижимо. Те, кто в прошлом году не потрудился бы спросить меня о здоровье той же Анны, готовы теперь присудить мне чуть ли не лавровый венок за то, что я произвёл на свет Божий подобный шедевр...»
Но так ли чувствовала себя Анна? Умная и проницательная двадцатитрёхлетняя фрейлина понимала: ей уготована золотая клетка.
Фрейлинский коридор на мансардах Зимнего дворца, куда ведут восемьдесят ступеней... Как во французской песенке: «Я живу в четвёртом этаже, где кончается лестница...» И с утра до вечера — начеку, в полном туалете.
Молебны и интимные беседы, легкомысленные и серьёзные разговоры, чтение вслух и чай, который надо приготовить, обсуждение важных политических вопросов — всё одно за другим изо дня в день, как нескончаемо крутящееся колесо.
Часы бьют — значит, парад, прогулка, театр, приём... И ни минуты для того, чтобы самой погрузиться в любимую книгу, спокойно посидеть, подумать.
Но суматошные, отнимающие все силы служебные обязанности — не вся беда. Кто они, кому Анна должна служить, кто вообще эти сильные мира сего? Вблизи видно: император, цесаревич, великие князья и княгини — посредственные, недалёкие натуры. Обыкновенным людям это можно простить, но ведь те, кому служит Анна, управляют великой страной!
С первого же дня требования цесаревны Марии Александровны к милой, умной Анне:
— Вы обязаны быть со мною откровенны и говорить всегда только правду. Вы — рупор, который должен беспристрастно передавать мнения общества.
Лицо Анны бледнеет. Она всегда привыкла говорить одну правду, но поймут ли её те, кто требует искренности? Нужна ли правда им, заточившим себя в покоях дворца, словно в футляре?
Весь свой природный ум собрала Анна, чтобы честно выполнять долг. А в чём её долг? Отец наставляет, да она понимает и сама: надо способствовать тому, чтобы благотворно влиять на образ мыслей и поступки власть предержащих. Себя переделать нельзя, и ни к чему. Значит, оставаясь неизменной в образе мыслей, помогать тем, кому служишь, возвышаться до осознания своего великого предназначения. Короче, «и истину царям с улыбкой говорить...».
За Анной во дворце утвердилось прозвище «Ёрш». Но колкости её нравятся, поначалу даже приводят в восторг: неординарный, изящный ум и совершенно открытый характер!
Один из тех, кто не однажды видел Анну при дворе, литератор и издатель газеты «Гражданин», князь Владимир Петрович Мещёрский, свидетельствовал:
«Не то что словами, но улыбкой, глазами она умела выразить то, что думала, а зато, что думала, то высказывала всегда прямо и безбоязненно. Сколько раз помню, в молодые годы, приходилось на царскосельских вечерних собраниях слышать, как говорит Анна Фёдоровна Тютчева; бывало, она, склонив голову и глядя на скатерть, такие вещи высказывала в правдивой речи, что, с одной стороны, и страх брал, ибо государь слышал эти речи, и смех брал при виде испуганных этой правдой физиономий царедворцев; но государь искренно любил и уважал Анну Фёдоровну Тютчеву и не стеснял её свободы речи; я не замечал, чтобы он сердился, хотя иногда он отвечал ей колкости... В долгу перед Анной Фёдоровной не оставался».
Но сама Анна записывала в своём дневнике: