Остаток вечера они проговорили, сидя в уголке гостиной. Лермонтов гадал ей по руке и вспоминал московских знакомых. Сушкова избегала имени Лопухина. Тогда он принялся шутливо предлагать ей одного за другим проходящих.

   — Чтобы я решилась выйти за подобного урода? Неужели в ваших глазах я такая дурнушка? — кокетливо воскликнула она.

Он ответил высокопарно:

   — Вы воплощённая мечта поэта. Но зачем вас прельстила мишура? Неужели так звучно называться мадам Лопухиной? Да не будь у него пяти тысяч душ, вы на него и не взглянули бы.

   — Есть имена и получше, — досадливо возразила Катишь. — Знайте, что богатство для меня лишь переплёт; глупую книгу оно не сделает более занимательной.

   — Ой ли? А букетик незабудок в Нескучном саду? Я всё знаю, у Алексея нет от меня тайн.

Катишь вспыхнула. Болтливость нареченного уязвила её. На самом деле Лермонтов почерпнул подробности из письма Саши Верещагиной, которой сама же Катишь всё и рассказала. Интрига заплелась!

Две недели кряду Лермонтов не отходил от мисс Черноглазки ни на шаг. Утром проезжал в санях мимо её окон взад-вперёд раз по десять; днём являлся с продолжительным визитом (тётка Беклешева, воспитательница сестёр Сушковых, считала его несносным, но неопасным мальчишкой), вечерами танцевал с нею на балах.

Ему нравилось попеременно обращаться к Катишь разными лицами; то чувствительным, покорным, почти влюблённым, то язвительным и циничным до грубости. Сбитая с толку, растерянная, помимо воли втягиваясь в эту опасную для неё игру, она стремилась уже только к тому, чтобы одержать верх. Позабыв о всякой осторожности, сама искала встреч, вела томительно-длинные, полные загадочной двусмысленности разговоры, сносила лермонтовские выходки, извиняя их про себя, — и всё это неслось со скоростью водопада к развязке, о которой она боялась и помыслить, — к скандалу, к разрыву, к «истории»... В борьбе двух самолюбий Катишь выглядела всё более беспомощной, ещё не осознав этого полностью.

Отдыхая однажды после мазурки в маленькой гостиной, они слушали, как в распахнутые двери неслись звуки пушкинского романса:

Я вас любил. Любовь ещё быть может...

Лермонтов рассеянно играл веером своей дамы.

Но пусть она вас больше не тревожит... —

слышалось из зала.

Лермонтов с силой ударил веером по колену.

   — Нет! Пусть тревожит. Это средство не быть забытым. Я не могу желать вам благополучия с другим; хочу, чтобы вы потеряли всякий покой, это связало бы нас навеки... А ведь такая сладкая натура, как Лопухин, чего доброго, пожелал бы вам в самом деле счастья!.. Кстати, он послезавтра приезжает. Будьте осторожны: в ваших руках две жизни.

Катишь не на шутку перепугалась.

   — Мишель, что же мне делать?

Он живо ответил:

   — Не говорите ему обо мне ни слова. Он сам скоро поймёт, что вы его не любите.

   — Но я обещала... моя судьба почти решена.

   — Какая пошлость — любовь по приказанию! Вы сами в это не верите. Да этого и не будет. Вы полюбите меня, так случится непременно. Иначе нас с Лопухиным рассудят пистолеты!

   — Боже мой, Мишель, не хватало только, чтобы посреди бала мне мерещился ваш окровавленный труп!

Он взглянул на неё вполне дружественно.

   — Благодарю. Вы мне подали прекрасную мысль для стихотворения. О, я напишу многое, и вы везде будете героиней.

   — Вы что-нибудь уже сочинили?

   — Пока на деле заготавливаю материал, — загадочно отозвался он.

Романс кончился, гости стали расходиться. Когда приехал Лопухин, Лермонтов был в Царском Селе, но тотчас прискакал и бросился ему на шею. Казалось, что к обоим вернулись прежние московские времена. Они болтали беззаботно, взахлёб.

Но спустя день или два Лермонтов стал ловить себя на внутреннем раздражении, ему не нравилось, что Алексей так серьёзно и благоговейно относится к Катишь Сушковой, отделываясь полунамёками или просто отмалчиваясь. Эти чувства (которые Лермонтов назвал про себя телячьими нежностями) сами просились на испытательный костёр: сгорит или выстоит? Сколько раз ставил он подобные эксперименты над собою... Алёшу ему было отчасти жаль, но он разделял нежелание своих добрых приятельниц Марии Лопухиной и Сашеньки Верещагиной видеть его рядом с мисс Чёрные Глазки. Тем более пожизненно.

Что это с ним? Дружеская забота или тайная досада? Желание пощекотать нервы мастерски сплетённой интригой, позабавить ею свет и ещё раз проверить себя на ловкость и хладнокровие?

Ах, всё равно. Игра начата. Он втянулся в неё — или вновь был притянут Катишь? Её романтической экзальтацией, весьма преувеличенной, её трезвостью и практицизмом, всячески преуменьшаемым... Нет, он не любил её, не уважал, не сочувствовал. Но как она ему по временам нравилась!

И не странно ли? Слово «любовь» беспрерывно порхало в воздухе то легкомысленной бабочкой — безглазой, бесчувственной, этакое насекомое! — то прокалывало воспалённый воздух парфянской стрелой. Во всяком случае, всё время присутствовало и курсировало, наподобие равнодушного посланца, от язвительного, стянутого усмешкой рта Лермонтова к румяным устам Катишь, приоткрытым влекущей улыбкой. И ни-че-го не выражало. Более мёртвое, чем звук падающего камня.

А при последнем разговоре с Варенькой под липами Середникова оно, напротив, не было названо ни разу, хотя пылало в них и над ними, явственно угадываясь в самом мимолётном движении Варенькиных ресниц, в дрожаще-стиснутых пальцах Мишеля.

Подходя к обоим вплотную, сам-третей, оно в последний миг всякий раз умело миновало оглашения, отступало, окружённое, словно ореолом, своей неназванностью...

Вся история с Сушковой уложилась в месяц. К началу января её отношения с Лопухиным полностью разладились. Тот приходил вечерами и, к восторгу родных, часами просиживал с дядюшкой Беклешевым за вистом. Едва удавалось шепнуть Катишь два-три слова наедине.

   — С кем вы вчера танцевали мазурку? — ревниво спрашивал краснощёкий толстый Алексис.

   — С Лермонтовым.

   — Перестаньте шутить. Я до полуночи просидел у его постели и оставил Мишеля спящим.

   — Ну, так он выздоровел после вашего ухода, чтобы поспеть к мазурке!

Лопухин надулся. Ей, видно, просто хочется скрыть имя нового поклонника. Катишь была не из терпеливых.

   — У вас нет права устраивать мне сцены, — надменно отозвалась она. — И не лучше ли нам теперь же расстаться, чтобы искать счастья отныне врозь?

Она ничего не могла с собой поделать: чем благосклоннее принимали Лопухина её родные, тем меньше он ей нравился.

В день отъезда отвергнутого Лопухина Лермонтов сочинил на четырёх страницах анонимное письмо, в котором настоятельно советовал остерегаться молодого человека М. Л. Велел кучеру вручить конверт владельцу мелочной лавки напротив дома Беклешевых, а тот уже передал его слуге. Колокольчик зазвонил в десять вечера, в крещенский сочельник, когда все были дома. Письмо, как и рассчитывал Лермонтов, прочли дядя и тётка, а уж затем вызвали для объяснения племянницу. В доме его больше не принимали; Катишь было запрещено танцевать с ним на балах.

Какое-то время спустя он столкнулся с нею на музыкальном вечере. Катишь заметно похудела.

   — Мадемуазель, — шепнул на ходу, — побыстрее верните ваши чудесные краски! Мимолётная досада не стоит долгого уныния, поверьте.

Она прошла не взглянув. Добрый порыв Лермонтова увял.

...Когда он пытался пересказать Раевскому ещё не ясный ему самому, едва брезживший сюжет будущей «Княгини Лиговской» (названия пока не было), тот слегка пожал плечами.

— В журналах пруд пруди светскими историями, — сказал он. — Хорошо бы расширить рамки твоей будущей повести. Кроме света, есть ведь и другой мир — мелкого чиновничества, тех молодых людей, которые всё берут на веру и сразу попадают в избитую служебную колею. Свободное время они проводят бесцельно, шатаясь по петербургским улицам, заглядывая в освещённые окна и мечтая о том, как бы поскорее достичь такой же заманчивой жизни, которая им грезится за чужими занавесками. Просиживают часами в мелких кондитерских на Гороховой за чашкой скверного шоколада и трубкой табаку. Разговор их вертится вокруг повседневных мелочей. Да и откуда взяться другим темам? Разве они приготовлены воспитанием к чему-либо иному, кроме раболепия и чинопочитания?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: