Иустин Евдокимович Дядьковский, знаменитый врач-клиницист, пятидесяти лет от роду, профессор Московского университета, терпевший гонения за вольномыслие в естественных науках, вёл знакомство с Арсеньевой ещё с Москвы, и Елизавета Алексеевна, не чинясь, передала с ним гостинец внуку.

Иустин Евдокимович сначала сам зашёл к Лермонтову, но не застал его, и тот поздним вечером поспешил в дом, где остановился профессор, прося прощения, что визит его случился впопыхах и он небрит. С первых слов церемонии показались докучны; они проговорили далеко за полночь.

Начав с личности Байрона и философии Бэкона, перешли на вопрос о нравственном идеале.

   — Каждый мыслящий человек помимо прямой деятельности видит свою задачу в утверждении этого идеала, — сказал Дядьковский.

   — А разве он есть? — прервал Лермонтов. — Разве Европа выработала такой идеал?

Полагаю, он в облегчении страданий многих людей?

   — Не то дурно, что люди терпеливо страдают, — сказал Лермонтов с какой-то задумчивой печалью, — а то, что большинство из них даже не осознают своих страданий! Нет, пока не выйдешь из толпы, не освободишься от её стихийных порывов, невозможно критически обозреть путь, общий с нею. Лишь затем придёт пора действовать. Мне сдаётся, смельчаки на Сенатской площади сделали слишком раннюю попытку встать поперёк течения. Как, впрочем, случалось не раз в нашей истории.

   — Когда же? — живо спросил Дядьковский, подперев ладонями лицо, что было у него знаком углублённого внимания.

   — А когда отвергли языческих богов и возникло критическое отношение к непогрешимой мудрости предков.

   — Вы именно так трактуете обращение Руси в христианство? Без державной воли Владимира Святого?

   — Владимир стал триумфатором. Он заканчивал. А ведь были прежде него побеждённые. Осмеянные одиночки, которые пролагали путь к новому миропониманию ценой своей жизни... Вообще же на Руси было лишь две возможности вырваться из рутины: разбойничество и монастырь.

   — Лю-бо-пыт-но... — протянул Дядьковский тоном сомнения. — Декабристский бунт, по-вашему, разбой?

   — Разбойничество, — поправил Лермонтов. — Тяга открыто освободиться от прежних предрассудков.

   — Допустим. А монастырь?

   — Тюрьма и каторга тот же затвор. Кто силён духом, тот не изменится.

Они помолчали.

   — Ну, а новое поколение?.. — спросил, недоговаривая, Дядьковский.

   — Увы, оно погрязло в бесплодных сомнениях ещё до всякого действия. У скольких душа окажется вскоре прикованной к гибкому хребту чиновника!..

   — Не смотрите так мрачно! — воскликнул почтенный профессор. — Девятнадцатый век родился на моих глазах, и на всех повеяло тогда струёй здоровой жизни. Пусть многие идеи оказались поверхностными. Но вы ещё дождётесь лучшего, молодой человек! — Он слегка захлёбывался от нетерпения, блестел доверчиво глазами.

Лермонтов ничего не ответил.

На следующий день он заехал за Иустином Евдокимовичем на дрожках и от имени хозяйки пригласил к Верзилиным на чай, где намеревался читать стихи. Он же его и отвёз вечером обратно.

   — Что за умница! — повторял Дядьковский своим домашним. — А стихи его — чистая музыка. Но такая тоскующая... Я его спросил: вы, верно, фаталист? Он ответил, что нет, но своё предопределение, кажется, знает. Удивительный человек! Забыл ему сказать, что вся Москва поёт его «Горные вершины»...

Вечеринка у Верзилиных протекала как-то тускло. За фортепьяно сел юнкер Бенкендорф («бедный» Бенкендорф, как его называли: шеф жандармов не только не жаловал дальнего родственника, но и препятствовал его карьере). Барышни под нестройный аккомпанемент запели жидкими голосами.

Лермонтов сидел с угрюмостью поодаль, закинув ногу на ногу. Пели, словно по стеклу скребли. Не вытерпев, сказал Раевскому:

— Слёток, сыграй кадриль. Лучше уж танцевать!

Раевский сменил Бенкендорфа, забарабанил первые такты. Стали составляться пары. Одной барышне партнёра недостало. А в дверях картинно возник Мартынов — нафабренные усы, отполированные ногти, черкеска из тонкого верблюжьего сукна, серебряный кинжал. Так и бросается в глаза!

   — Эй, Пуаньяр! — окликнул Лермонтов. — Тебя нам и не хватало. Становись в пару, дама ждёт.

Тот отворотился, будто не слыша, надменно закинув голову, прошёл в соседнюю комнату, к хозяйке дома.

Барышня смешалась почти до слёз. Лермонтов вспыхнул: она была из невидных, конфузливых, да и одета бедновато.

   — А вот неучтивость делать не след, — громко сказал он в сторону распахнутой двери. — Велика важность, как окликнули.

И всё-таки вечер раскручивался понемногу. Эмилия прошлась с Лермонтовым в туре вальса. К ним на узкий диванчик под ситцевым чехлом подсел Лев Пушкин; болтали втроём о чём придётся. Остроты не обходили никого из присутствующих, пока дело не дошло до Мартынова, который, опершись о крышку рояля, любезничал с рыженькой Надеждой. Случилось так, что, когда Лермонтов произнёс по-французски «горец с большим кинжалом», музыка на ту секунду стихла и колкое прозвище прозвучало явственно на всю комнату.

Мартынов приблизился, переливчато звеня серебряными колёсиками шпор — каждое подбиралось по тону! — сказал деревянным голосом, что неоднократно просил оставить эти шутки хотя бы при дамах. Спускать он их не намерен.

   — Ну вот, дождались ссоры, — недовольно укорила Эмилия.

   — Пустое. Завтра мы вновь будем друзьями, — отозвался Лермонтов.

Когда все расходились, Мартынов догнал его у ворот и повторил, что больше насмешек терпеть от него не станет.

   — Что же, нам к барьеру, что ли, идти? — В темноте чувствовалось, что Лермонтов улыбается. — Изволь, хоть сейчас извинюсь.

   — Нет! Я вас вызываю! — Мартынов опрометью кинулся прочь.

На рассвете, до жары, Лермонтов и Столыпин поехали, как и собирались ранее, в Железноводск, где взяли билеты на ванны. Ночному разговору с Мартыновым Михаил Юрьевич по-прежнему не придавал особого значения.

А между тем в Пятигорске, во флигеле, где жили Мартынов и Глебов, страсти не утихали, а разгорались. С запозданием о ссоре узнал Руфин Дорохов, который, как и многие боевые офицеры, перемогался от ран на кавказских водах, не уезжая далеко.

Лермонтова рубака Дорохов видел в деле и искренне полюбил; спустя годы помнил его стихи наизусть, мог сказать, когда и под каким настроением был написан каждый из них. Он-то понимал, чем грозит новая дуэль человеку, подобно Лермонтову находящемуся на плохом счету и под особым надзором!

Но у других — Глебова, Столыпина, Васильчикова, Трубецкого — серьёзных опасений всё ещё не было, им хотелось просто помирить обоих, чтобы не портить общего веселья. Знали, что Лермонтов покладист и никогда не доводил своих шуток до прямой обиды.

Неожиданно упёрся Мартынов;

   — Я от дуэли не откажусь, господа. И предупреждаю, не хочу, чтобы она была лишь предлог к бесполезной трате пыжей и попойке после.

Он упорно повторял нелепую фразу о пыжах, будто затвердил её с чьих-то слов.

Дело осложнилось. Поскакали в Железноводск к Лермонтову. Тот сказал:

   — Я в Мартышку стрелять не стану, а он как знает.

В Пятигорске приятели продолжали судить да рядить уже как секунданты: со стороны Мартынова — Глебов и Васильчиков, от Лермонтова — Столыпин и Трубецкой. Совет подал опытный Дорохов; Мартынов трусоват, так не назначить ли устрашающие условия поединка? Десять шагов. По три выстрела каждому. Чтобы на месте он опомнился, принял извинения, и всё кончится тихо, втайне? На том и порешили.

Лермонтов возвращался один от ключа с железистой водой по аллее, ещё недавно прорубленной в диком лесу. Несмотря на знойный день, было свежо от нависшей зелени; лучи солнца почти не проникали сквозь ветви. Когда выбрался на ровное место, смеркалось. Над близкими горами затеплились ранние звёздочки. Блаженные минуты воли и покоя!

Он уже два дня сочинял стихи о гонимом пророке, том самом, пушкинском, которому Бог вырвал грешный язык и вложил «жало мудрыя змеи». Но что же сталось с тем пророком, тем поэтом после?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: