В редакции, похоже, авторам доверяли изначально. Своего рода гарантом был маститый Катаев. Кстати, в 1928 году издательство «ЗиФ» выпустило его двухтомное собрание сочинений. Дарил он сюжет, нет ли – сейчас точно не скажешь. Нет документа – нет аргумента. Мемуары не в счет. Но в любом случае свое имя, писательский авторитет брату и другу-земляку Катаев «одолжил». А когда официально отстранился от соавторства, материал – в минимально достаточном объеме – Ильф и Петров уже предъявили. И главный редактор мог убедиться, что авторы следуют принятым договоренностям. Кстати, и Катаев почти полвека спустя – в автобиографической книге «Алмазный мой венец» – тоже проговорился невзначай: был договор, причем не позже августа-сентября был, и заключили его сначала с тремя соавторами, потом – с двумя [См.: Катаев В.П. Алмазный мой венец. М., 1981. С. 163.].
Ильф и Петров торопились, потому что их торопил Нарбут. А вот причины торопливости Нарбута – неочевидны.
Он принял решение публиковать неоконченный роман, он согласовывал свое решение с цензурой. Это большая ответственность. Конечно, помощь приятелям и все такое прочее. Но приятелям можно помочь и тогда, когда роман уже дописан. Учтем еще, что в 1927 году Нарбут – не просто литератор, он партийный функционер, причем в немалых чинах. Меру в благотворительности знал. И роман-то необычный, даже тридцать лет спустя советские литераторы писали о нем не без оговорок. А Нарбут, вопреки обыкновению партийных функционеров, словно бы ничего не опасался. Мало того, что преждевременно санкционировал публикацию в журнале, еще и сразу выпустил сомнительный сатирический роман отдельным изданием. Зачем же ему это понадобилось?
По мнению Н.Я.Мандельштам, Нарбут как издатель энтузиастом сатиры не был, «ничего, кроме партийного и коммерческого смысла книги, он знать не хотел». С «коммерческим смыслом» угадано было стопроцентно, однако выйди «Двенадцать стульев» тремя месяцами позже, издательский промфинплан не сгорел бы.
Нарбут руководствовался тем самым «партийным смыслом».
Работа над романом шла в период наиболее ожесточенной открытой полемики партийного руководства – И.В. Сталина и Н.И. Бухарина – с так называемой «левой оппозицией»: Л.Д. Троцким и его сторонниками. Предмет полемики – нэп. Троцкий давно уже доказывал, что Сталин и Бухарин, используя нэп ради укрепления личной власти, предали идею «мировой революции». А это, по мнению Троцкого, приведет к гибели СССР в результате «империалистической агрессии»: нэп был лишь временным «стратегическим отступлением», марксизм изначально определяет, что до победы «мировой революции» невозможно «построение социализма в одной отдельно взятой стране».
Успеха Троцкий и его сторонники не добились, их продолжали оттеснять от власти. Но весной 1927 года оппозиционеры вновь активизировались. 12 апреля стал явным провал политики «большевизации» Китая, где шла многолетняя гражданская война. Генерал Чан Кайши, командующий Народно-революционной армией, отказался от союза с коммунистами, более того, санкционировал массовые расстрелы недавних союзников в Шанхае. 15 апреля советские газеты сообщили о «шанхайском перевороте» и «кровавой бане в Шанхае». Троцкий, используя неудачу сталинско-бухаринского руководства, тут же заявил, что, «усмирив» Китай, «силы международного империализма» обезопасят свои колонии от «революционного пожара», объединятся и непременно начнут войну против СССР. А в СССР Сталин и Бухарин затягивают нэп, что ведет к «реставрации капитализма». Выход, согласно Троцкому, был лишь один: как можно скорее отстранить от власти Сталина и его сторонников.
Апологеты сталинско-бухаринской «генеральной линии» попали в сложное положение. Вряд ли имело смысл, опровергая Троцкого, доказывать, что нет ни реальной угрозы интервенции, ни опасности «реставрации капитализма» силами «внутренних врагов» СССР. Сделать это было легко, но доказанное противоречило бы основным советским идеологическим установкам. Сталин и Бухарин выбрали другой путь: началась планомерная и открытая дискредитация Троцкого. Его оппоненты утверждали, что руководство партии вовсе не отвергло «мировую революцию» как цель, просто до нее еще далеко, потому целесообразно не ссылаться на марксистские теории, не рассуждать постоянно о международном положении, а решать актуальные задачи «социалистического строительства», развивать экономику СССР, исходя из реальных условий, не надеясь на скорую абсолютную победу в результате всемирного «революционного пожара». События же в Китае не настолько значительны, чтобы привести к глобальной войне. И предпосылок «реставрации капитализма» в СССР нет, все разговоры об этом, да и о военной опасности, вызваны обычным «левачеством» Троцкого, неготовностью троцкистов к «мирному строительству», желанием вернуться к прошлому – к привычным методам управления, к «военному коммунизму».
Официальная пропаганда способствовала тому, чтобы Троцкий и «левая оппозиция» стали символами гражданской войны, «красного террора», разрухи, голода. А сталинско-бухаринское руководство рекламировалось в качестве гаранта стабильности и продолжения нэпа. Ради унижения троцкистов допускались и даже поощрялись насмешки над «левачеством» в любых областях – литературе, театре и т. д.
Вот в этой ситуации соавторы и приступили к «Двенадцати стульям». Под патронажем Нарбута они написали роман о том, что в Шанхае ничего не случилось. Ничего опасного для СССР.
Сюжет «Двенадцати стульев» идеально соответствовал тезисам официальной пропаганды, противопоставившей «левую оппозицию» как приверженцев прошлого, людей, мыслящих в категориях прошлого, и сталинско-бухаринское руководство, решающее реальные задачи настоящего и будущего.
Главные герои романа – люди прошлого. Не только «лишние», но и «бывшие», как тогда говорили. Прошлым живет делопроизводитель загса Ипполит Воробьянинов, бывший помещик, бывший уездный предводитель дворянства. Категориями прошлого мыслит священник Федор Востриков, бывший студент, мечтающий разбогатеть и открыть собственный «свечной заводик». Мечтами о богатстве и праздности живет профессиональный мошенник Остап Бендер, «великий комбинатор». Их ценностные установки соотносимы не с «новым социалистическим бытом», а с прошлым. И не случайно начало романного действия, разворачивающегося в «уездном городе N», приурочено именно к 15 апреля 1927 года.
В этот день газеты сообщили о событии, которое «левая оппозиция» объявила крупнейшим поражением советской внешней политики, чреватым смертельно опасными для страны последствиями. В этот день начался, можно сказать, последний этап открытой борьбы «левой оппозиции» со сталинско-бухаринским партийным руководством. И жители «уездного города N» тоже обсуждают «шанхайский переворот» – главную газетную новость. Обсуждают как событие заурядное, вроде свадьбы сына городского брандмейстера. Однако и для героев романа этот день – рубежный. 15 апреля Востриков, исповедуя умирающую тещу Воробьянинова, узнает, что фамильные бриллианты она спрятала в один из двенадцати стульев мебельного гарнитура, когда-то украшавшего воробьяниновский особняк. И отец Федор бросается в погоню за сокровищами прошлого, не думая о настоящем. На поиски сокровищ, на поиски прошлого отправляется и бывший помещик, которому не обойтись без помощи компаньона-мошенника.
Наперегонки со священником компаньоны ездят по стране, и всюду читатель может увидеть, что советский строй стабилен, события в Китае и связанные с ними опасения забыты, надежды противников режима на скорое «падение большевиков» и помощь из-за границы, столь ядовито высмеянные в романе, – беспочвенны. Некому в СССР всерьез бороться с этим режимом, потому силам «международного империализма» не на кого опереться. Бывшие дворяне стали совслужащими, бывшие купцы, ныне нэпманы, озабочены лишь своими доходами и, как прочие заговорщики-монархисты, патологически трусливы, опасности они все не представляют. «Новый социалистический быт» сложился, это данность, «реставрация капитализма» невозможна в принципе. Потому бесперспективными, нелепыми, наконец просто смешными выглядят в романе бесконечные рассуждения о «международном положении». То же самое можно сказать и о тяге к «ультрареволюционности» – в любой области. В прошлое – революционное или предреволюционное – вернуться нельзя.