Ветер донёс, будто протяжные вздохи, глухие удары колокола. Они то усиливались, то, отнесённые в другую сторону, затихали совсем. Есенин улыбнулся закоченевшими губами — о нём и о тех, кто, как он, попал в белый плен, тревожились люди.

Дорога, должно быть, круто свернула, и путник увяз в сугробе. Попытался выбраться, но твёрдого наста под ногами не нащупал. Темнота как бы придавливала... Есенин понял, что сбился с дороги окончательно, и, теряя силы, лез по целине наугад. Стужи он не чувствовал.

Попался высокий нанос с острым хребтом, ноги увязли в рыхлом снегу, и Есенин сел, чтобы отдышаться. Веки утомлённо и липко смежились, метель как будто притихла — он на какую-то минуту впал в забытье. И сразу увидел сады в цвету, много садов, они уходят к самому горизонту, и он бежит посреди деревьев легко, не касаясь босыми ногами травы, словно летит по воздуху, а сады шумят, роняют розовые лепестки, устилают тропинки, от лепестков розово кругом, просторно, празднично, и в сердце его зарождается восторженный крик: «Ах, метель такая, просто чёрт возьми!»

В это время что-то тупо ткнулось в спину между лопаток. Есенину стало страшно. Он слышал, что людей, прежде чем им закоченеть навсегда, клонит в сон. «Ничего, выберусь, — твердил он сам себе. — Не век же бушевать метели...» Но сдвинуться с места не мог, сон наваливался непроглядной ночью, веки склеивались от тяжести...

В спину опять что-то мягко, но сильно ударилось, потом в лицо пахнуло жаром, и по щеке скользнул горячий шершавый язык. Есенин разлепил веки.

Перед ним, совсем рядом, сидела седая от снега собака. Она была едва-едва различима во тьме. «Откуда здесь взялась собака? — подумал он. — В такую пору, в поле... Заблудшая, наверно?..» Затем у него стало двоиться в глазах: неподалёку от первой сидела вторая такая же собака, белая и неподвижная. «Это же волки», — догадался он, но страха не ощутил. Наоборот, как бы почувствовал прилив сил. Сон отступил. Есенин повёл плечами, отряхиваясь, и полез по сугробу прямо на зверей. Два белых клубка пропали в сумрачном снежном месиве. Затем вновь показались сквозь мрак — призрачные живые тени, не страшные, мирные. С ними было не так одиноко в расходившейся стихии. Он пошёл за ними, не упуская их из виду, не страшась за свою жизнь.

А может быть, всё это ему просто мерещилось сквозь горячечные круги и никаких волков не было?..

Нет, вон они опять замаячили перед глазами, белёсые тени. Если он задерживался передохнуть, останавливались и они, ждали. Он двигался — и белые клубки передвигались, соблюдая одно и то же расстояние. Ему было всё равно, куда они его заведут.

Вдруг наткнулся на что-то. Веха! Снег под ногами стал твёрдым. Дорога! Он зашагал, спотыкаясь, быстрее, легче.

Но всё ещё сквозь зыбкие радуги видел белые тени, что катились впереди по обеим колеям.

Снова донёсся звон колокольной меди — уже явственней, ближе. И вскоре сквозь бешеную пляску метели пробился огонёк, чуть заметный, слеповатый, поодаль ещё один огонёк, ещё... Село! Есенин стал, облегчённо вздохнул — дошёл! Впереди никаких волков не было! Исчезли, словно растаяли.

Теперь он знал, как идти к дому — он больше не собьётся, — и двинулся прямиком на тёплые огни. Поднявшись на взгорье, больно ударился боком обо что-то. Разглядел — крест. Догадался, что попал на кладбище. Он лёг грудью на поперечную крестовину, отдохнул, чувствуя ломоту в спине, в ногах, в плечах.

Поздней ночью Есенин постучал в окно дедовой избы. Там зажёгся огонь. Из двери на крыльцо выглянула бабушка[2] в шубе, шалашом накинутой на голову.

   — Кто там?

   — Я, — ответил Есенин. — Бабушка, это я...

   — Серёжа! Господи! Откуда ты? Ночью!.. — Она схватила его за рукав, втащила в сени, провела в избу. Он сел на лавку, привалился к бревенчатой стене, блаженно улыбаясь: дома!

Бабушка, приговаривая что-то горестно и испуганно, суетилась возле него, раздевала, разувала. Он ничего не слышал, ничего не чувствовал. Потом она подвела его к печи, помогла залезть. Жар у него усилился, он стал бредить.

   — Бабушка! — кричал, уставясь на неё невидящими глазами. — Бабушка, меня лизнул белый волк! Белые волки, вон они! Вон!

Она гладила его горячий лоб, мокрые волосы.

   — Не бойся, касатик, ты дома, у деда, у бабушки. Утихни...

   — Волки, — бормотал Есенин. — Вон они, за окошком!..

Бабушка, крестясь, приблизилась к окну, уткнулась лбом в стекло. Прямо перед ней — глаза в глаза — была волчья морда; зверь, положив передние лапы на наличник, заглядывал в избу. Она отшатнулась, обмерев.

   — И вправду волк, — прошептала бабушка, отодвигаясь к печи, на которой рядом с внуком лежал дед. Тот проворчал сердито:

   — Ну, он хворый, ему всё может мерещиться. А ты-то... — Дед, кряхтя, слез с печи и тоже взглянул в окно. — Где твои волки, старая? Нету никого...

Во дворе рвалась и, захлёбываясь, надсадно, в смертельном страхе тявкала собака.

2

В минуты, когда бред утихал и сознание прояснялось, Есенин различал знакомый и ворчливый голос деда:

   — Ты, старуха, лечи его как положено. Крепче лечи! К вечеру чтоб был здоров. Нечего ему валяться на печи, пускай встаёт на ноги... А вы, боговы девы, молитесь за него.

И сейчас же послышались вздохи и бормотание старух-богомолок и побирушек — бабушка привечала их, обогревала и подкармливала.

   — Господи, услышь нашу молитву! Помоги ему, болезному, в хвори, обереги его от всех напастей, от недугов, от дурного глаза. Пролей на него благодать свою, омой душу его в святой водице...

Есенин улыбнулся: с самого раннего детства привык он видеть и у бабушки, и в церкви, и в монастырях этих тихих странниц, их вкрадчивые движения, слышать их шелестящий шёпот.

   — Крепче молитесь! — приказывал им дед. — Не скупясь на просьбы к Богу — он щедрый, богатый!

   — Вот ведь наказанье-то с тобой, право, — несмело возражала бабушка. — Всю жизнь такой — вынь да положь ему!

   — Не перечь, старуха, не люблю!

Есенин опять улыбнулся: и к этим перебранкам он давно привык и даже любил их — дед только с виду казался строгим и властным, а на самом деле был добрым и ласковым — с большой волокнистой бородой и чёрными руками с негнущимися, как сучья на ветвях, пальцами. Сколько ночей он провёл на печи с дедом вместе, и эта борода часто щекотала ему то ухо, то шею...

Потом Есенин ощутил прикосновение заботливых бабушкиных рук, и в лёгкие вошёл острый, как нож, запах уксуса — она приложила к пылавшему лбу смоченную тряпицу, чтобы унять жар. И верно, жар унялся. Сразу сделалось легко и прохладно, на глаза что-то слегка надавило, веки смежились — он уснул...

Простуда отступила. Сладкая, нетомная лёгкость покачивала тело. Есенин открыл глаза и беззвучно и радостно засмеялся: он был здоров. Силы нахлынули бурно. Они стучали в сердце, будоражили, напоминали весеннюю песню. Резко перевернувшись на живот, он оглядел избу. Окошки были завалены снегом, к стёклам прилип голубой иней, свет едва пробивался сквозь него, и в избе сгустился сумрак.

В переднем углу едва теплилась лампада, дрожащее пламя её робко касалась лика Николая Угодника, скорбного, потемневшего от времени и копоти, — икона была установлена в самом центре. Другие, помельче, расходились от главной вправо и влево по стенам.

Потом Есенин увидел мать[3]. Она сидела на лавке, опершись локтем о край стола. Он всегда испытывал чувство восторга, когда встречал мать. Она была статная и красивая. Рядом с ней, еле доставая одной ногой пола, бочком приткнулась сестрёнка Катя[4]; её глаза горели от любопытства...

Мать смотрела на него с любовью и осуждением. Затем подошла, тихонько тронула волосы.

   — И в кого ты уродился, уж и не знаю...

вернуться

2

Бабушка — Титова Наталья Евтеевна (умерла в 1912 г.) — бабушка Есенина по матери.

Дед — Титов Фёдор Андреевич (1846—1927).

вернуться

3

Мать Есенина — Есенина Татьяна Фёдоровна (1875—1955).

вернуться

4

Сестрёнка Катя — Есенина Екатерина Александровна, сестра поэта (1905—1977).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: