Есенин глядел на неё не отрываясь, и чувство благодарности к ней грело его душу: верность такой женщины — стена, о которую разбиваются все невзгоды. Он потянулся к ней, чтобы поцеловать.

   — Не надо. — Голос её был сдавлен волнением. — Знаю, что это случится. Только не сейчас... Мне никто не нужен, кроме тебя. Я ведь тебя давно приметила. И выбрала... Считала дни, когда ты вернёшься из своих Спас-Клепиков. Дождалась!.. — Помедлив немного, она спросила с тайной надеждой: — Ты назавтра не останешься на сенокосе?

   — Нет.

   — К барыне пойдёшь?

Есенин промолчал. Наташка полежала немного, раздумывая, потом встала и пошла в тумане к шалашу. Есенин не посмел удерживать её.

17

Рассветный холод как бы вдавливал сонного Есенина в копну всё глубже и глубже. Когда встало солнце, сено нагрелось, от запаха трав, дурманящих его голову, стало душно, и он проснулся. Раздвинул перед собой зелёный травяной полог. Хлынул свежий воздух, резкий свет ослепил глаза. Выбравшись из копны, он огляделся. Луг был усыпан косарями и бабами. Отыскал глазами Наташку, узнал по кофте, по её стати — она шла за Василием Чёрным. Она тоже приметила его и как будто нечаянно, вроде бы поправляя платок, помахала ему рукой.

Есенин улыбнулся. «Боже мой, как хорошо жить на свете!» Он отряхнулся. Травинки набились в голову, угодили за ворот рубашки и щекотали спину. Так он и пошёл к парому, не выбрав из спутанных волос зелёных стеблей.

Мать встретила его насмешливым вопросом:

   — Ну, работничек, накосился, умаялся, чай, не знаю как? Говорят, грохнулся замертво после первой же полосы.

   — Грохнулся, мама, — сознался сын. — Тяжеленько с непривычки-то.

   — Говорят, с Наташкой Шориной плясал?

Есенин удивился:

   — Всё уже известно! Вот народ!

   — А ты как думал! Вы там ещё только прибаутки да «страданья» распевали, а тут уже знали: Серёжка Есенин с Наташкой разговоры ведут под тальянку... Приглянулась ли она тебе?

   — Что там приглянулась! Тётка Воробьиха правду сказала: другой такой действительно не сыщешь по всей нашей округе. Замечательная она, мама!

   — Вот и женился бы на ней...

Сын промолчал. Мать усмехнулась невесело:

   — Видно, нашим-то сельским девкам за тобой не угнаться. Тебе барыню подавай. — Осмотрев сына, заметила: — В волосах полвоза сена принёс. Пойдём в избу, вычешу...

   — Есть хочется, мама...

Мать усадила сына на лавку, взяла деревянный гребешок и только лишь поднесла к его голове, как он вздрогнул и зажмурился, предчувствуя боль — боль эту он навсегда запомнил с детства. Мать весело рассмеялась — перед ней был всё тот же маленький белоголовый Серёжка, босоногий озорник, сорванец, не боявшийся ни домовых, ни кикимор, но оравший благим матом при виде гребешка.

   — Не дрожи, — сказала мать. — Я тихонько...

Она осторожно выбирала из кудрей сухие стебли травы, расчёсывала прядь за прядью.

   — Отец письмо прислал. Велит тебе ехать к нему, в Москву.

   — Когда прислал?

   — Вчера принесли. Собирайся, сынок. И в самом деле, чего тебе здесь делать... Там — большой город, там скорее отыщешь себя. И учиться там легче... — Она расчёсывала его пряди любовно и бережно. — И ещё вот что я тебе скажу, Сергей. Если ты там женишься без нашего благословения, то не показывайся в нашем доме со своей женой. Какая бы она ни была — не приму. Вот тебе и весь мой сказ.

Есенин легонько отстранил её от себя.

   — О чём ты говоришь? Я не собираюсь жениться. Я очень тебя люблю, мама. И родной наш дом мне дорог. Но я женюсь на женщине, которую полюблю, которая мне будет нужна... Ни сватовства, ни благословений мне не нужно.

Мать только вздохнула — знала, что так оно и случится и никакие угрозы его не остановят.

   — С отцом хоть посоветуйся, он тебе зла не пожелает.

   — Посоветуюсь, мама... если понадобится.

За завтраком мать спросила как бы невзначай:

   — Нынче опять к барыне пойдёшь?

   — Да.

   — Не ходил бы ты к ней, Серёжа. Не пара она тебе. Замужняя. У неё двое детей... Неужели девушек-то нет в селе? И Анюта Сардановская, и молоденькие учительницы. Незанятые...

Есенин нетерпеливо отодвинул от себя чашку со щами, рассердился:

   — Ну что тебе за дело, мама, где я бываю, с кем общаюсь! Не в шайку же разбойников хожу. И не один я бываю там, Тимоша Данилин тоже ходит туда...

   — Да ведь он по делу — детей её учит. А ты что делаешь?

   — Читаем, музыку слушаем, играем в крокет...

   — Играете... — Мать с осуждением покачала головой. — И она тоже хороша птица — нашла, с кем играть... Закружила парню голову...

Есенин развеселился.

   — Сегодня поеду с барыней на яр. В имение её брата.

Мать всплеснула руками:

   — Час от часу не легче!

День был душным. Солнце, будто в лихорадке, то зябко куталось в пуховые облака, и тогда духота становилась ещё гуще, изнурительней, то неспокойно сбрасывало их с себя и жаром своим томило, жгло землю. По тяжкой испарине чувствовалось, что где-то неподалёку ходят грозы. Глуховатый, старчески-ворчливый докатывался сюда громовой гул, и по листьям деревьев, как бы в предчувствии бури, пробегал лёгкий трепет.

Мать сказала сыну:

   — Куда поедете? Какой вам яр! Гроза надвигается.

   — Гроза нас не заденет, — сказал Есенин. — Да и не сахарные мы — не размокнем, не растаем... И не пешком идём, а на лошадях едем. — Он стоял перед зеркалом и подвязывал галстук.

Мать поняла, что отговаривать его от поездки без толку, — он поступит так, как задумал.

Есенин вышел в сад. Вишни шумели от внезапных порывов ветра: ветер трепал их верхушки, срывал листья и относил подальше, за изгородь; он трепал волосы Есенина, и мягкие пряди, падая на лицо, заслоняли глаза.

Есенин вошёл в амбар. Сел к столу и вдруг ощутил тоску — давно не писал, неделю, две, а может быть, и больше, и ноша в душе становилась всё тяжелее и тяжелее. Поездку на яр ждал, мечтал о ней, но чувствовал — тоску она не уменьшит и тяжесть с души не снимет.

На листке бумаги перед ним отдельные строчки, слова, рифмы, простые, безыскусные, естественные, как дуновение ветра, что шумит в вишенье. Прочитал две строчки, улыбнулся.

Задымился вечер, дремлет кот на брусе.
Кто-то помолился: «Господи Исусе».

«Будет время, допишу...» — подумал он, берясь за чистый листок. Было такое ощущение, будто он что-то вот-вот потеряет, дорогое и невозвратимое, и от этого обнимала душу грусть — необъяснимая, как предчувствие, да и предгрозовая тишь давила на плечи.

Вывел строки, сложившиеся как бы сами собой, без усилий, — они тревожили его несказанностью и только сейчас прояснились, явственные, зримые.

Всё встречаю, всё приемлю,
Рад и счастлив душу вынуть.
Я пришёл на эту землю,
Чтоб скорей её покинуть.

Усмехнулся невесело: соврал, наиграл перед самим собой — а как же стихи, поэмы, которые ещё не написаны, которые видятся и во сне и наяву? А образ женщины, его, есенинский!.. Наташка... Вспомнил сенокос, её жест, несмелый и преданный.

И он написал — будто рукой его водила Наташка Шорина:

Рассвет рукой прохлады росной
Сшибает яблоки зари.
Сгребая сено на покосах,
Поют мне песни косари...

Вышел из амбара, прошёлся по тропке. Ветви вишен, качаясь под ветром, слегка ударялись о его плечи, как бы напоминая, что нельзя терять минут, если эти минуты наполнены чувствами, дороже которых у него нет, и надо вернуться к столу. Вернулся, записал новую строфу:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: