Однажды во время заседания кружка в помещение без стука ввалились полицейские, все как будто на одно лицо — двое в форме, один, должно быть офицер, — в штатском костюме.

Есенин тотчас узнал его: это он приезжал в Спас-Клепики снимать с него допрос. Полицейский чиновник тоже узнал Есенина — улыбнулся, как старому знакомому, шевельнулись завитые колечками усы.

   — Не успели прибыть, господин Есенин, и сразу же окунулись в сборища сомнительного свойства? — Повернулся к Кошкарову-Заревому: — Что здесь происходит, милостивые государи? По какому случаю собрание?

   — Это не собрание, а очередное занятие литературно-музыкального кружка. — Сергей Николаевич был внешне почтителен, сдержан. — Читаем произведения писателей и поэтов. Обсуждаем...

Окинув взглядом присутствующих, полицейский чиновник кивнул Дееву-Хомяковскому:

   — Продолжайте, господин Деев, мы послушаем.

Чиновник сел на свободный стул, закинул ногу на ногу и уставился на поэта. На вопросительный взгляд чтеца Кошкаров-Заревой чуть наклонил голову.

   — Пожалуйста, Григорий Дмитриевич. Господин полицейский чиновник изъявил желание приобщиться к поэзии.

   — Да, я люблю поэзию, — подтвердил тот, приосанясь. — Она, так сказать, украшает жизнь, вносит в неё разнообразие.

Деев-Хомяковский положил руки на спинку стула.

   — «Перед грозой», — тихо объявил он следующее стихотворение и продолжал читать ровным голосом, хотя и с внутренней тревогой — присутствие полицейских явно стесняло его:

Краски сгущаются —
Хмурые, тёмные.
И надвигаются —
Бурые, чёрные,
Тучи на небе кругом.
Эхом невидимым,
Гулом, раскатами,
Вспышками молнии,
Дождика каплями,
Глухо доносится гром.
Это — могучая,
Гневная, грозная
Сила незримая,
Сила свободная —
К нам прилетает дождём!

Всё, — сказал Деев-Хомяковский и, заметив, что стул его занят полицейским чиновником, скромно пристроился в уголке на табурете.

Некоторое время царила удручённая тишина. Её нарушил Кошкаров-Заревой:

   — Господа, прошу излагать свои суждения относительно только что услышанных произведений поэта Деева-Хомяковского. — Он обратился к полицейскому: — Как известно, Пётр Степанович, автор стихов, — крестьянин Калужской губернии, ныне булочник в заведении купца Филиппова.

   — Да, нам известно, — ответил полицейский, зорко вглядываясь в Деева-Хомяковского. Но чаще всего взгляд его останавливался на лице Агафонова.

   — Так кто желает высказать своё мнение о стихах? — повторил вопрос руководитель кружка.

Есенин понимал, скорее чувствовал, что услышанные стихи слабы, прочитаны плохо, бескрыло, но в них улавливался явный намёк на приближение каких-то крупных событий, что должны потрясти русскую землю. Его мысли как бы отгадал полицейский чиновник. Он задвигался на стуле, весь напрягаясь и словно бы вытягиваясь.

   — Я не силён в оценке художественных достоинств творений господина Деева, но тем не менее один вопрос, не скрою, меня занимает немало: о какой грозе вы ведёте речь, на какую незримую силу вы намекаете?

Деев-Хомяковский тотчас встал, как мальчик на уроке:

   — Это просто пейзаж... И больше ничего.

   — Ах, пейзаж! — Чиновник тонко улыбнулся. — А я по необразованности своей и не догадался, что это лирический пейзаж. Акварель. Продолжайте, господа.

Кошкаров-Заревой спросил его учтиво:

   — Пётр Степанович, вы желаете высказать своё просвещённое мнение о стихах поэта?

   — Увольте, господин Кошкаров! — воскликнул полицейский чиновник с непритворным изумлением. — Какое уж моё мнение, да ещё и просвещённое! Я в своём-то деле не слишком просвещён... Но желательно было бы познакомиться с теми членами вашего кружка, которых я ещё не имею чести знать...

   — Пожалуйста, — заторопился Сергей Николаевич. — Если вы нам не доверяете...

   — Зачем же обижаться? — Полицейский чиновник изобразил улыбку. — Я вам верю. Но, сами понимаете, — служба... — Он приблизился к Агафонову, взглянул в лицо его в упор: — Как ваша фамилия?

   — Агафонов Платон Миронович.

   — Давно проживаете в Москве? Откуда изволили прибыть?

   — Из Калужской губернии. Почему это вас заинтересовала моя скромная особа?

   — Обличье ваше мне вроде бы знакомо. Впрочем, я, кажется, ошибся. Извините... — И опять к Кошкарову-Заревому: — Прошу простить за прерванную беседу. — Но прежде чем покинуть помещение, заметил Есенину с отеческой озабоченностью: — Зря ушли из лавки Крылова, молодой человек, неосмотрительно отказались поступать в Учительский институт и неспроста очутились в этом обществе.

Агафонов сорвался со своего места.

   — Позвольте мне, Сергей Николаевич?! — Глаза под седыми бровями светились молодо, дерзко. — Странно, но приходится отметить, что критики, отзываясь о произведениях так называемых писателей из народа, преподносят читающей публике совершенно неверную оценку — делают упор на второстепенные стороны их вдохновения: на печаль, на покорность и безысходность. Будь то Никитин, Кольцов или Суриков, — всем им — неодинаковым — приписывается это печальничество. Как будто эти поэты сговорились друг с другом, чтобы воспевать лишь страдания и горе людское. И всё это, как ни прискорбно, ведёт к умилению перед покорностью народа, перед его долготерпением и непротивлением. Как будто у народа ничего больше и нет, кроме безысходной тоски и печали! Да, много пришлось испытать на своём веку русскому народу — и до сих пор он испытывает! — на путях к своей лучшей доле. На что же он надеется, живя этой проклятой жизнью?! На смельчаков. Это они питают в нём надежду и веру в достойную свою судьбу, в великое своё назначение. Это они утверждают его будущность.

Оковы тяжкие падут,
Темницы рухнут, и свобода
Вас примет радостно у входа,
И братья меч вам отдадут! —

И бросил через плечо полицейскому небрежно, как подачку: — Цензуровано: Пушкин. Тот час ещё не настал. Но он настанет скоро! — И опять полицейскому: — Не цензуровано: Агафонов.

Полицейский чиновник слушал, всё более изумляясь, и как-то даже беспомощно улыбался, озирая присутствующих, — он не знал, что делать, что ответить.

   — Платон Миронович, — заговорил Кошкаров-Заревой строго, — ваши определения нельзя воспринимать всерьёз, это была, видимо, шутка, я думаю... Присущее вам актёрство.

   — Конечно же, — обрадованно ухватился за эту мысль полицейский.

Агафонов тотчас возразил с надменностью и вызовом:

   — Так могут шутить лишь круглые болваны!

   — Тогда, простите, вы попали не по адресу, — сказал Кошкаров-Заревой. — У нас не политический митинг, у нас занятие литературного кружка.

Вечер был скомкан.

Есенин торопливо шагал по тёмным переулкам. Агафонов нет-нет да оглянется — не ведётся ли за ними слежка. В одном месте резко свернул в подъезд, и они очутились во дворе; из этого двора незаметной щелью пролезли в другой двор и уж потом каким-то образом очутились в совершенно ином и, кажется, не ближнем переулке — видать, знал эсер все ходы и выходы в этом районе.

— Если и был «хвост», то мы его обрубили, а если не было, тем лучше. — Агафонов ловким движением сорвал седую бороду, отлепил усы, сдёрнул брови, и Есенин ахнул — перед ним стоял и улыбался человек с юным и смелым лидом: глаза горели, зубы сверкали. — Чёрта с два они меня сцапают! — сказал Агафонов. — Лучше вспыхнуть и сгореть, как Каляев[28], чем чадить незалитой головешкой. Прощайте, Есенин. Рад был познакомиться с вами. Мы ещё встретимся. — И сгинул в полумгле.

вернуться

28

Лучше ...сгореть, как Каляев... — Каляев Иван Платонович (1877—1905) — русский революционер. С 1898 г. член Петербургского «Союза борьбы за освобождение рабочего класса». С 1903 г. — член боевой организации эсеров. В феврале 1905 г. убил в Кремле бомбой московского генерал-губернатора великого князя Сергея Александровича. Повешен в Шлиссельбургской крепости.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: