Хитров сделал вид, что не расслышал замечания Волхимера, ушёл вперёд.
Учащиеся, тихо переговариваясь, не спеша двинулись вслед за ним к церкви. Гриша взял Есенина под руку.
Есенин шмыгал разбитым носом. Кудыкин обернулся, блеснули глаза в рыжей щетинке.
— Ну, как? — спросил он с издёвкой. — Кровь глотаешь? Теперь жди: вышибут тебя из школы, стихоплёт несчастный!
— Мразь! — сказал Есенин. — Я ненавижу вас!
— Шагай, шагай. — Гриша чуть подтолкнул Кудыкина в лопатки. — Не оглядывайся. Всыпят вам обоим.
Под высокими сводами церкви отстаивался грустный, как бы увядающий запах воска, горящих фитилей в масле, аромат ладанного дыма. В тишине ощущался едва уловимый шорох, какой рождается в тесной толпе. Чуть колеблемые огоньки свечей и лампад из зелёного и фиолетового стекла озаряли холодноватые страдальческие лики святых. По иконостасу первый ярус занимали изображения Христа и Божьей Матери. На царских вратах — четыре евангелиста: Матфей, Марк, Лука и Иоанн. По стенам развешаны картины на библейские сюжеты. Гнезда свечей на подсвечниках, характерный запах, позолота хоругвей, окладов икон, хор слаженных голосов — всё это настраивало на какой-то неподвластный тебе лад смирения, послушания. Басы, баритоны, тенора, подголоски, слившиеся воедино, гремели с такой мощью, что пламя свечек отклонялось набок, как от дуновения ветра.
Есенин знал службу наизусть — от деда, от бабушки. Позабыв о только что разыгравшейся ссоре, он слушал пение самозабвенно, отдавшись вниманию, как делал всё. Гриша легонько подтолкнул его в спину.
— Сейчас тебе читать. Иди.
Есенин очнулся. Он постеснялся входить в алтарь в мокром, испачканном пальто, снял его, отдал Грише подержать. Потом пробрался сквозь ряды прихожан, вошёл в алтарь и долго не выходил. Наступила пауза, вызвавшая шёпот и удивление. Учащиеся развеселились. А Есенин, облачаясь в парчовый стихарь[14], торопясь, запутался в складках, не попадал в рукава. Раздражённый священник торопил его:
— Чего ты возишься? Выходи скорее!..
Тут Есенин заметил, что стихарь надел задом наперёд, но переодеваться было уже некогда, и он, приоткрыв дверь, выскользнул из алтаря с Часословом в руках — будь что будет, авось не заметят. Он взошёл на амвон[15], обернувшись к друзьям, проказливо подмигнул — о стихаре знаю, мол. Ребята восприняли это как очередную его проделку и оживились. Они сдержанно, беззвучно хихикали, подталкивая друг друга локтями.
Есенин начал читать звонким и чистым голосом, заканчивая каждую фразу характерным и выразительным подвывом, как учил его дед, — церковнославянскую речь он знал в совершенстве.
Учащиеся плохо слушали чтеца, забавлялись его оплошностью, переговаривались, и старший учитель уже строго шикнул на них. Он тоже заметил неполадки в одежде Есенина и лишь ждал с нетерпением конца чтения.
— «Господи, услышь молитву мою и не войди в суд с рабом твоим. Возьми мой дух от врагов моих и научи меня творить волю твою. И твой дух пусть наставит меня на всякую правду...»
Перевёрнута последняя страница святой книги, и хор заключил чтение слитными в пении, слаженными голосами: «Аллилуйя, аллилуйя, аллилуйя, слава тебе, Боже!..»
Есенин прошёл в алтарь, положил Часослов на место. Стал снимать с себя стихарь и сам рассмеялся, как всегда, неожиданно и звонко. Дьякон дал ему подзатыльник, не больно, для порядка.
— Замолкни, презренный! Забыл, где находишься... — Большой, с чёрной тучей спутанных волос, с глазами навыкате, он относился к ученикам по-доброму и покровительственно; от него слегка попахивало винцом...
Служба окончилась ещё засветло. Ребята покидали церковь с облегчением: стоять два часа без дела скучно и утомительно.
Воздух был чист и холоден, с реки тянуло свежестью, она вторгалась в грудь, пронизывая всё тело насквозь. Мокрые ветви берёз застыли, схваченные морозцем, и, свисая, хрустально позванивали.
— Ну, ты отличился, Сергей, — сказал Гриша, обнимая Есенина. — Как ты умудрился надеть стихарь задом наперёд?
— В другой раз наденет наизнанку, — крикнул Тиранов. — Будет ещё смешней!
— А то так вверх ногами! — подсказал Калабухов. — Ему ведь всё равно, что стихарь, что деревенский армяк! Никакого почтения к святым одеждам!
Выкрики оборвались, когда колонну догнал Хитров.
— Соблюдайте порядок, на вас смотрят!
Гриша сказал Есенину:
— Теперь Евгений Михайлович ни за что не отпустит тебя к нам домой. Он тебе припомнит. Жалко... А всё из-за твоего неуступчивого характера.
— Какой уж есть, — ответил Есенин, — запасного нет, да я и не хочу никакого другого, мне и этот нравится... Не пили хоть ты меня, Гриша!..
Через полчаса они стояли рядышком — Кудыкин и Есенин. Молчали. Старший учитель прохаживался по комнате, изредка останавливаясь у окошка. Окно синевато мерцало. На фоне угасающей зари чётко рисовались деревья с распластанными сучьями, с грачиными гнёздами.
В сторонке, непримиримо поджав губы, мучаясь от болей, сидел Вол химер, с жадной, ненавидящей завистью глядел на пышущих здоровьем ребят.
Евгений Михайлович стал перед провинившимися, глаза сердитые, ёжик волос жёстко вздыблен.
— И долго так будет продолжаться? Эта драка у вас, я знаю, не первая. Из-за чего? Что вы не поделили? Объясните, пожалуйста...
Склонённые головы их были коротко острижены. «Не надо бы их стричь, — подумал он. — Большие уже...»
— Кудыкин, говори, — приказал учитель в убеждении, что Есенин не скажет ничего.
И Кудыкин выпалил обозлённо:
— Вы видели, Евгений Михайлович, и Викентий Эмильевич, к счастью, видел, как он меня бил. — Кудыкин кивнул на Есенина, опасливо отстраняясь от него. — Сидел верхом и бил. Завидует! Учусь хорошо, задания выполняю исправно. Поэт выискался! Всем надоел со своими стихами. А это порча бумаги, а не стихи. Но скажи что-нибудь против — накидывается как бешеный. Задаётся без меры, а всё равно — мужицкий сын. Деревня...
— Да, я мужицкий сын, — сказал Есенин с вызовом. — А ты, Кудыкин, скотина и мразь! И я буду бороться с такими, как ты, дураками всю жизнь!
Кудыкин, изумившись, часто-часто замигал рыжими ресницами.
— Вот видите, Евгений Михайлович... А недавно в сапоги мои налил воды. До краёв. Утром сунул я ноги, а вода фонтаном из голенища мне в рожу.
— И про это я знаю, — сказал учитель. Морщась от рези в животе, потирая острые колени, Волхимер заёрзал на стуле. — Есенина надо из школы исключить, — заявил он. — Это учебное заведение не для таких. Он лишь затрудняет нормальное развитие будущих учителей, заражает окружающих неверием в своё назначение, в церковные устои и законы. Он нарушитель порядка и тишины. Подпавшие под его влияние души, нетронутые и чистые, может исковеркать, если не сказать больше... Надо избавляться от таких субъектов.
— Я думаю, Викентий Эмильевич, что ваши выводы преждевременны и необоснованны, — сказал Хитров.
— Я делаю свои заключения в результате длительных наблюдений и не меняю их, потому что они верны.
— Но вы, делая свои заключения, забываете об одном: мы обязаны прежде всего учить своих подопечных, воспитывать их, а не наказывать, не карать... — Помедлив немного, Хитров сказал: — Это надо будет обсудить... Я вас не задерживаю, Викентий Эмильевич. Ты можешь тоже идти, Кудыкин.
Парень повернулся и, стуча каблуками, неохотно вышел следом за Волхимером.
Хитров пристально посмотрел на Есенина.
— Все поэты самолюбивы, это давно известно. Но утверждать свой поэтический дар с помощью кулаков — способ малонадёжный. И прости, пожалуйста, если я скажу, что у тебя недостаточно вкуса и знания людей, если ты пробовал читать стихи Кудыкину. Лучше читать дубу, тот хоть прошумит в ответ...
Есенин сказал, не поднимая глаз:
— Отчего же? Кудыкин лучший ученик в интернате, вы ставите его в пример нам...