Булгарин сохранился в истории нашей литературы как некий отрицательный эталон: продажный журналист, агент III отделения, пасквилянт, враг Пушкина, его антагонист. В нём всё было (или стало для нас?) отвратительно. Терпимость в семье — кто знает — иному поставили бы в заслугу, как мученику. Булгарин был некрасив — что из того? Одноглазое, изъеденное оспой лицо Гнедича[108] почти ужасало. И смешна казалась манера франтить, щеголять.

Но Булгарину саму его некрасивость ставят как бы в вину. Авдотья Панаева в своих воспоминаниях пишет: «Черты его лица были вообще непривлекательны, а гнойные, воспалённые глаза, огромный рот и вся фигура производили неприятное впечатление. Голос у него был грубый, отрывистый; говорил он нескладно, как бы заикался на словах».

Интересно, сразу ли замечали: так некрасив? Или после того, как Пушкина не стало, а воспоминание о литературной травле поэта было живо? Обрастало новыми красками и подробностями? Тут-то и рассмотрели — лицо такое, что выдаёт: человек очень и очень нехороший. Самолюбование, самодовольство, мелочное тщеславие можно было прочесть на этом лице. И вместе — тупость души. Трусость и заносчивость так же легко было предположить в этом человеке...

...После смерти Пушкина Булгарин писал в частном, правда, письме: «...Ты знал фигуру Пушкина: можно ли было любить его...» О своей фигуре Фаддей Венедиктович был, очевидно, хорошего мнения. Так же как о своих романах, газетных статьях, фельетонах...

ДОРОГА К ДОМУ

«Для сердца нужно верить» (Круг гения). Пушкин Doroga.png

Вздохнуть о пристани и вновь пуститься в путь.

Пушкин. К вельможе

Я пустился в свет, потому что бесприютен.

Пушкин. Из письма к Вяземскому

«Для сердца нужно верить» (Круг гения). Пушкин V.png_0
ы всегда на больших дорогах, — говорил поэту шеф жандармов Бенкендорф, скорее всего, с осуждением.

Рвётся, мол, мечется, не сидится ему. А тут организуй — слежку, наблюдения, письма, упреждающие: приедет, мол, Пушкин, находящийся под тайным надзором, смотрите, с кем дружит, что говорит. Хлопотно.

Хлопоты не оправдывались, не окупались.

И мы иногда подхватываем идею: Пушкин в дороге всю жизнь. И родные недоумевали: поехал на несколько недель в Михайловское, в Тригорское — зачем? Лишь бы не дома сидеть.

Между тем, если присмотреться внимательно, Пушкин был одержим идеей Дома.

Есть у Пушкина «Зимняя дорога», но есть и «Зимний вечер». Есть «Бесы», но есть и удивительное стихотворение «Домовому». Оно акварельно-прозрачно и неожиданно тем, что написано двадцатилетним, очень-очень молодым и очень светским, человеком. Можно сказать, жадно закружившимся в петербургском водовороте.

Поместья мирного незримый покровитель,
Тебя молю, мой добрый домовой,
Храни селенье, лес, и дикий садик мой,
И скромную семьи моей обитель!
Да не вредят полям опасный хлад дождей
И ветра позднего осенние набеги;
Да в пору благотворны снеги
Покроют влажный тук полей!
Останься, тайный страж, в наследственной сени,
Постигни робостью полунощного вора
И от недружеского взора
Счастливый домик охрани!
Ходи вокруг его заботливым дозором,
Люби мой малый сад, и берег сонных вод,
И сей укромный огород
С калиткой ветхою, с обрушенным забором!

Это вам не Царскосельские липовые и другие своды, не аллеи, уставленные статуями! Это совершенно иные картины. Ветха не только калитка. Ветха и соломенная кровля. Как будто даже слышится в этих строчках предчувствие сумерек, медлительное движение спиц в наморщенных руках. И старческим, слабым, но с вечной усмешкой голосом няня выводит песню о синице, которая живёт за морем. Жила за морем и, наверное, прилетела в блистательную Одессу. А он живёт здесь, в Михайловском, вот уже год, и второй... В ссылке, но и в краю, где всё дышит историей. Однако это случится, придёт потом, через пять лет. А пока написаны «Деревня» и «Домовой» — совершилась летняя поездка в Михайловское, которую по тем временам можно было назвать и путешествием, но тут не было свободного выбора; Пушкин ехал туда, куда ехали на лето родители. Не было свободного выбора и в южных дорогах (кроме, пожалуй, первой поездки в Одессу, к Давыдовым в Каменку, к Раевским в Киев). Не сам он, а понуждаемый царём отправился в 1824 году в скромную обитель семьи, в родовое Михайловское. Оттуда даже в Псков поэт не мог двинуться, не испросив особого разрешения. Потом с фельдъегерем его привезли в Москву к новому царю. Потом ему делали выговоры за несогласованную с властями поездку из Петербурга в Москву. Потом свершилось: путешествие в Арзрум[109]!

Наконец-то.

«Вы всегда на больших дорогах», — не просто в качестве первой фразы необязательного разговора было сказано. Это человек государственный диктовал вертопраху-поэту: остановись. Обзаведись, стань, как все, — и самодовольно-начальственно откидывалось лицо Александра Христофоровича, с лифляндскими седеющими бачками...

Однако чего и ждать от Бенкендорфа, если Плетнёв, преданнейший, тёплый, лишённый зависти друг утверждал: «По своей неодолимой склонности к переездам из одного места в другое, он писал, так сказать, кочуя». Это соответствовало образу Поэта, который сам Пушкин выстраивал в умах современников. Но в этом не заключалось всей правды, а, скорее, выявлялась некоторая близорукость Плетнёва, который замечал также: «Он легко предавался излишней рассеянности. Не было у него этого постоянства в труде». Правда, строкой ниже идёт как бы опровержение собственного мнения и рассказывается о том, что Пушкин имел твёрдый и насыщенный распорядок дня.

А вот воспоминания Нащокиных, записанные П. В. Анненковым, «...страсть к светским развлечениям... смягчилась в нём потребностями своего угла и семейной жизни. Пушкин казался домоседом. Целые дни проводил он в кругу домашних своего друга, на диване, с трубкой во рту и прислушиваясь к простому разговору, в котором дела хозяйственного быта стояли часто на первом плане. Надобны были даже усилия со стороны заботливого друга его, чтоб заставить Пушкина не прерывать своих знакомств, не скрываться от общества и выезжать».

И Нащокин и Плетнёв[110], без зависти любившие Пушкина обеспокоенной любовью, вспоминают одно и то же время, но разглядывают разные грани поведения поэта.

Но доверимся лучше стихам. Перед нами «Дорожные жалобы»:

Долго ль мне гулять на свете
То в коляске, то верхом,
То в кибитке, то в карете,
То в телеге, то пешком?
Не в наследственной берлоге,
Не средь отческих могил,
На большой мне, знать, дороге
Умереть Господь судил...

Сквозь всю иронию этих и особенно следующих строк явно проглядывает грусть неприкаянности. И наконец, как вздох:

вернуться

108

Одноглазое, изъеденное оспой лицо Гнедича... — Гнедич Николай Иванович (1784—1833) — поэт, переводчик «Илиады» Гомера, член Российской академии, библиотекарь Публичной библиотеки.

Авдотья Панаева в своих воспоминаниях пишет... — Панаева (Головачёва) Авдотья Яковлевна (1820—1893) — писательница, автор «Воспоминаний» (1889).

вернуться

109

...путешествие в Арзрум — поездка Пушкина на Кавказ в 1829 г. и название его записей, приведённых в окончательный вид в 1833 г. и напечатанных в 1835-м.

вернуться

110

Плетнёв Пётр Александрович (1792—1865) — поэт и критик, профессор российской словесности, ректор Петербургского университета. Один из ближайших друзей Пушкина. Их знакомство началось в 1816 г, в доме родителей поэта, продолжалось на «субботах» у Жуковского. В то время их отношения не были близкими. Сближение началось — сперва заочное, через Л. С. Пушкина и А. А. Дельвига, — в бытность Пушкина в Михайловском, когда Плетнёв хлопотал об издании произведений Пушкина. По возвращении из ссылки в Петербург поэт постоянно общался с Плетнёвым, который стал ему близким другом и помощником в издательских делах. В 1835—1836 гг. Плетнёв был одним из активных сотрудников пушкинского «Современника».

Нащокин Павел Воинович (1801—1854) — подпоручик, юнкер, корнет; с 1823 г. в отставке. Один из близких друзей Пушкина. Они познакомились при посещении Пушкиным Благородного пансиона при Царскосельском лицее, где учился Нащокин.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: