— Образуется, — прервал Пушкин голосом почти грубым. — И простые мужички мои, парнасские, выручали, а тут «Годунов». Авось принесёт оброк приличный. Карета разве ваша забота? О карете муж должен думать. Так, кажется? И о мебелях он же...
— Но бельё, шубы, уборы... Я давеча такие шали видела. Цвет самый тонкий, не коралловый, но и не розовый, скорее в закат...
Утратившими грацию пальчиками Наталья Ивановна попыталась изобразить всю тонкость цвета, но так, однако, повернуть разговор, чтоб будущий зять не учуял: совершенно откровенно самой для себя ей хотелось сделать бесподобное приобретение. Хотя вообще-то она предпочитала расцветки глухие, с намёком на тяжесть и несправедливость судьбы.
Будущий зять смотрел хмуро, она вспомнила московские толки о фамильной скупости Пушкиных. Рука её опустилась на колено, и она сказала без перехода:
— Но больше всего — слухи. Нет дня, чтоб Таша не плакала. Она не умеет понять мужскую жизнь; все эти романы, дуэли; все эти истории: актёрки, долги, карты; вся эта резвость, отчасти простительная... Хотя я тоже несколько удивлена...
— Я заслужил... Заслуженное недоверие. — Пушкин кашлянул, чувствуя, как в горле появляется комок, мешающий говорить. — Но я надеюсь всей дальнейшей жизнью заслужить привязанность... И доверие, полное доверие, если не любовь...
Последнее выговорить было особенно трудно. В самом деле, почему — только доверие? И что он будет делать с этой девочкой, если она так и не полюбит?
— Доверие моей дочери? Полноте, Александр Сергеевич, долго ли заморочить голову Та ши? Но я мать, на меня возложена ответственность. Я передам вам дочь, но и ответственность — тоже... Впрочем, нет, что толку — передавать? Случись что, на кого ляжет тяжесть выбора губительного?
Пушкин невольно дёрнулся на этих словах и посмотрел в лицо Натальи Ивановны — на этот раз отнюдь не смущённо.
— Выбираю я! Я одна выбираю, чтоб было ясно, сударь мой! — вдруг почти вскрикнула будущая тёща и прихлопнула рукой по широкому подлокотнику.
Удар оказался столь силён, что львиная головка, видно еле державшаяся до поры, отделилась от подлокотника и с мягким стуком упала на ковёр. Они оба посмотрели на неё, потом друг на друга...
Складки вокруг рта Натальи Ивановны лежали брюзгливо, властно. Кожа была темна, в широких порах. Старость подступала к ней безжалостно, и это смягчало...
Вместо того чтобы возражать на последние слова, Пушкин только вздохнул, наклоняя голову согласно. За два года сватовства он научился наконец не школьничать прекословием. Сидел, даже ноги не выложив колено на колено, а смирно убрал под кресло. Только внутри себя беззвучно посвистывал: интересно, что ещё сегодня вменят ему в вину? Что не так усерден в отношении религии? Что не сумел заручиться расположением государя?
Вышло второе.
Он ответил свободно, может быть, чуть громче, чем следовало, собственное смирение утомляло его быстро:
— ...Вы изволили читать письма его превосходительства Александра Христофоровича Бенкендорфа. Вы знаете, государь сам разрешил «Годунова», за мной нет грехов противу правительства и не было никогда. Что же касается Натальи Николаевны... Возможно, мне следует не только роптать на своё прошлое, но и радоваться её ревности к нему?
Лицо Натальи Ивановны на минутку стало плоским, обиженным.
— Вы изволите шутить, но я не понимаю шуток поэтических. Вольных — тоже.
— Тут шутки нет. Равнодушие и к прошлому равнодушно, тут ревности не будет. Ревность, как вы изволили выразиться, Натальи Николаевны не есть ли признак больше чем снисходительного расположения ко мне?
С ней надо было говорить осторожно и просто, как с больной или ребёнком.
— В такие объяснения я не вхожу. Уж больно мудрены ваши предположения, тогда как о простом мы не можем договориться. Те деньги, какие я у вас взяла взаимообразно и на короткий срок, все разошлись. Между тем мне затруднительно нынче же выкроить из своих что-нибудь на приданое Наташе. А между тем...
— Сколько ещё? — перебил Пушкин почти грубо. — Я на всё согласен.
Он опять посмотрел на львиную головку, беспомощно валявшуюся на полу, на ручку кресла, с этим безобразным подтёком клея и гвоздём наружу... Да, он был согласен на всё. Он уже принял Наташу Гончарову в своё сердце, в свою жизнь, в свои расчёты, в свои тревоги, в свой дом, наконец, которого не было. Ещё недавно, полусмеясь, он рассуждал, что может себе разрешить жениться на бесприданнице (ему даже как-то легче было жениться на бесприданнице), но разрешить себе тратить одиннадцать безвозвратных тысяч на ненужное приданое — этого он не мог. Якобы не мог. Сегодня он пошёл бы на любые, не только денежные жертвы.
Сегодня, сидя напротив этой странной, тяжёлой женщины и пропуская мимо ушей перечень ещё не сделанных покупок и сделанных уже долгов, неизвестно кому необходимых визитов, неизвестно от кого зависящих мелочных неполадок, он прислушивался к дому.
Он уже умел отгадывать шаги своей невесты среди всяких других, наполнявших ветшающие комнаты. Шаги удаляющиеся (сразу же после доклада слуги) — ей, скорее всего, не разрешали встречать его радостно и запросто, как, может быть, хотелось. Шаги приближающиеся — невесту высылали к нему, чтоб улыбнулась, кося детскими, неискушёнными глазами, чтоб ещё раз почувствовал её власть над собой...
И всё-таки почему или зачем её выдавали за него?
...Шагов не было. Зато он мучительно вспомнил, как однажды на балу, полгода тому назад, Наташа Гончарова принялась отыскивать кого-то близорукими глазами, он думал его — выдвинулся вперёд, ловя улыбку. Но оказалось: улыбка не ему, а от радости, что встретила подругу. И мать что-то сказала ей, что-то разрешила, он не мог понять что. Был готов терзаться ревностью, подозрениями заговора, Бог весть чем, пока обе молодые девушки, стараясь не привлекать внимания, уходили из танцевальной залы в одну из малых комнат...
Потом ему сказали то, что не могло долго держаться секретом: мадемуазель Малиновская отдавала Натали свои туфельки, не танцевать же с женихом, в самом деле, в изорванных. Как он покраснел тогда! Как будто на нём уже лежала вина. И как поклялся сделать всё, чтоб она была счастлива. Ногти тогда впились в ладони с такой силой, он едва разомкнул кулаки. И сам себе удивился: право, стоит ли по пустяку!
Но пустяков не могло быть в его любви.
Наталья Ивановна говорила тем временем, что сейчас же надо решить, где поселятся молодые, и загодя снять квартиру, а также не надеяться на то, что девушка, хоть и строго и отлично воспитанная, став женой, сможет в один день изменить привычки детства, протекавшего безмятежно, под сенью и в лоне семьи, потому что нет ничего в целом мире самоотверженнее сердца матери, чего ему, разумеется, в его беззаботности не понять. Но она-то доподлинно знает, жертвуя всем ради...
Ну что ж, у них у обоих, у него и Натали, были, надо признаться, странные, тяжёлые отношения в семье. Только он давно освободился, вылущился, выпал, отрезал всё, кроме соблюдения необходимых приличий. И с ним вполне соблюли приличия и правила: выделили Кистенёвку с двумястами душами мужеского полу. Каковые он и не замедлил заложить, получив сорок тысяч. А откуда бы иначе взять?
...В это же приблизительно время Пушкин писал из Москвы в Петербург Плетнёву: «Душа моя, вот тебе план жизни моей: я женюсь в сем месяце, полгода проживу в Москве, летом приеду к вам. Я не люблю московской жизни. Здесь живи не как хочешь — как тётки хотят. Тёща моя та же тётка...» И ещё: «Деньги, деньги» вот главное, пришли мне денег».
А не самому близкому для него человеку Н. И. Кривцову сообщал столь же откровенно не только ближние свои планы[138]: «Всё, что бы ты мог сказать мне в пользу холостой жизни и противу женитьбы, всё уже мною передумано. Я хладнокровно взвесил выгоды и невыгоды состояния, мною избираемого. Молодость моя прошла шумно и бесплодно. До сих пор я жил иначе, как обыкновенно живут. Счастья мне не было.
138
А не самому близкому для него человеку Н. И. Кривцову сообщал... — Кривцов Николай Иванович (1791—1843) — чиновник Коллегии иностранных дел, потом — в разные годы — тульский, воронежский и нижегородский губернатор. После 1827 г. в отставке; жил с семьёй в своей тамбовской деревне, откуда иногда выезжал в Москву и Петербург.