Длинные лозы и голубое небо на земле — лошадь перелетает через него, с куста сыплются капли, лошадь фыркает, как бы смутясь неожиданностью, и ты смеёшься — это хорошо было в Заводе. У Ази была ещё её музыка и стихи. А у неё, самой старшей, что, кроме скучного рукоделья? Они с братом Митенькой ехали, опустив поводья, рассуждали, что будет дальше? Куда их денут, прелестных бесприданниц? И что достанется Дмитрию от майората, если дедушка прокуролесит ещё лет пять? Тоскливое бессилие охватывало их: жизнь, сами возможности её утекали с годами, с причудами деда. Оставалось одно — взбодрить коня нагайкой.

Старший брат жалел их с Азинькой, уговаривал маменьку жить зимой в Москве. Маменька кричала страшно:

   — Были партии, были, так всё испортили своеволием своим — мётлы!

   — Какие партии, Господь с вами, маменька!

   — А такие, что честные женихи! А эта в глаза посмотреть не может, Бог наказал — прокуда!

Азиньку мать не любила особенно и вечно корила косиной...

Страшно было в Заводе, когда маменька их запирала в дальних комнатах или сама запиралась. Страшно было и в Москве, когда на отца находило. Один раз вошёл в большой дом, как будто в себе, взял подсвечник и долго, подняв, рассматривал маменьку. Потом сказал:

   — Другая. Подменили на перевозе, а те сани — в воду. Я сразу заметил — двадцать лет горю. И тебя спалю.

   — Вяжите! Чего смотрите — вяжите!!! — крикнула мать без испуга, с одной только досадой. — И вправду спалит, отродясь — недоумок, как только прежде не замечали!..

Сколько зла было в маменьке! Екатерина вздохнула и стала смотреть не на калужский луг, весь под тонкой плёнкой воды, а в петербургское высокое и широкое окно чужого дома. Сидели у Карамзиных, явились рано, без Пушкина и Таши. Те должны были тоже приехать, но у них была ещё и другая жизнь. А она хоть несколько минут хотела видеть Дантеса одна. Чтоб подошёл к ней просто и к месту, как он всё делал, взял обе её руки в свои протянутые: «Как приятно видеть ваше лицо... Эти поездки верхом и ваша смелость, они так сближают. Вы действительно храбры, мадемуазель. Чертовски храбры!»

Но сегодня Дантеса не было. Она смотрела из чужого окна на город, тоже — чужой. Правда, нынче ей не казалось, как в первую зиму, что их с Александрой рассматривают, не без иронии поднимая брови. Вынырнула из калужских лесов дикотинка — сестры госпожи Пушкиной.

Брат прислал им коляску. В Петербурге без своего экипажа — смешно. А без тётеньки Екатерины Ивановны и того смешнее было бы. Обхохочешься: фрейлиной, да в калужских фасонах!

Тётенька одаривает их с Азей, но Ташу любит больше. За удачливость, скорее всего.

Ни на ком Таша не висела перестарком, которого надо сбыть с рук. На Ташу не глядели волком: опять где не надо улыбнулась, где не надо потупилась! Ташу сам царь как оглядывал! А было в ней — всего ничего: шейка — длинненькая, личико — узенькое, но юбок маменька навертела!.. И сейчас засмеешься, вспомнив маменькино жестокое с досады, ещё не убранное лицо и руку к двери, как у полководца перед боем: «Ещё неси! Палевую неси! Я тебе какую велела? У Азиньки две в шкафу — неси!»

Тихоня и стояла тихоней, даже когда маменька до крови уколола булавкой, взявшись помогать горничной. А они с Азей корчились от смеха и руку маменькину нетерпеливую передразнивали...

«Не в коня корм!» — ворчала маменька, оглядывая жидковатую фигуру Таши. А после бала, после нежной государевой улыбки сказала: «Я лучше была! И здесь не ветер гулял!» — и зло ткнула Ташу костяшками пальцев в лоб.

Екатерина смотрит в окно большими, чуть водянистыми глазами и смеётся собственным глупым надеждам. Смеётся тоненько и тихо, как всхлипывает. Александрине хорошо: у неё Аркадий Россет — привязанность, так это называется[149]. И ещё у Александрины — злость. Александрина иногда на мелкие клочки рвёт в досаде носовые платки. Вот и недавно разорвала — после плохого сна.

А сои был, как на чей взгляд, для иных как раз — желанный.

Александрине снился Аркадий Россет, который бежал ей навстречу не по здешней булыжной мостовой, а по калужскому лужку с каким-то непонятным конвертом в руке. Высокая, ещё не обсохшая трава хлестала по сапогам, мешала бежать. И на это во сне досадовала Александрина.

«А дальше что?» — спрашивала Екатерина сестру с детской надеждой. Сколько раз высмеивала Азинька её детские надежды. На этот раз, однако, смеяться не стала. Глянула так, что сразу следовало понять: и мокрый голубой калужский луг, и злосчастный конверт, и сам Аркадий, как и вся их петербургская жизнь, не что иное — сон пустой.

Сколько он ещё продлится? А потом снова мчаться сломя голову по родным аллеям в стыдно сношенных, потерявших цвет амазонках. Скакать то навстречу солнцу, то навстречу луне — как заблагорассудится. Но уж никак не навстречу молодым надеждам. Азиньке — двадцать пять, а ей, страшно сказать, — двадцать семь. Надо было крепиться, не подавать вида, что сам знаешь — двадцать семь! Надо было быть хохотушкой, и она смогла бы, если бы не Жорж. Хоть бы во сне его увидеть вот так же — бегущим навстречу.

Но даже сны не обманывали Екатерину Николаевну Гончарову, старшую из сестёр Гончаровых. Старшая, самая старшая — это звучало, как проклятие. Впрочем, Софья Карамзина была старше её на шесть лет[150]. Екатерина смотрела на неё, завидуя, стараясь понять: почему Софью течение лет не пугает?

Разглядывая то чужой город за окном, то непостижимую в своей уверенности бровастую, некрасивую женщину, Екатерина чуть не прозевала появление Дантеса[151].

Она любила смотреть на него, когда он входил, как-то особенно гордо и в то же время покорно роняя голову в общем поклоне. Шелковистые волосы падали и снова ложились лёгкой волной, верхняя пуговица мундира была расстёгнута, глаза улыбались сразу всем. А потом пробегали по лицам.

Первой он из всякой толпы выхватывал взглядом Натали, сестру Ташу. И нынче вопросительно поднятая бровь могла означать только одно: ещё нет? будет ли? когда? И сколько ждать среди этих, которые для него были на одно неразличимо-скучное, плоское лицо. Но он готов развлекать и забавлять их всех, потому что таковы правила игры. Такова его роль. Сам он выбрал: входи в любой дом весело, свободнее, проще, чем входят приятели и однополчане, изрядно подмерзшие в своей ледовой столице. Входи так, будто знаешь секрет счастья, удачной карты, побед — и не только над женскими сердцами. Будто этот секрет лежит у тебя в кармане столь же вещественно ощутимо, как только что переданная любовная записка. Или как пачка ассигнаций — вчерашний нешуточный выигрыш.

«Это становится слишком», — подумал он привычной фразой, привычно отмечая просиявшее ему навстречу лицо Катрин. Он очень легко обходился привычными фразами, привычными представлениями. У него рано выработалась привычка в обращении с женщинами, нужными и ненужными — подавать надежду.

Не в том ли заключался секрет успеха? Впрочем, он не доискивался. Просто шёл проторённой дорожкой, иногда удивляясь доступности... Вот и эта — готова хоть сейчас на всё.

Какая слава, какая честь могли заключаться в этой победе? А самого его могли ли воспламенить ищущие взгляды старшей Гончаровой? Правда, стан и у этой соблазнителен, тут Катрин не много проигрывала в сравнении с сестрой. Ему нравилось смотреть на всех троих, когда они скакали по аллеям Каменного острова, а потом по прибрежной заваленной кромке, не разбирая дороги. С дачных балконов и веранд вслед им смотрели с восхищением, он это знал.

Один раз приметил, какая зависть и даже тоска мелькнули в глазах старого графа Виельгорского, смотревшего на них с Натали. Сестрицы тогда милосердно отстали, они скакали вдвоём. Вся жизнь заключалась в этой скачке, в долгожданном уединении, в том, что Натали была — приз.

Какой приз, он прочёл в колючем взгляде старика. Лошади разгорячились и боком, изогнув шеи, плясали под балконом, на котором стоял граф. Натали надо было сказать важному старику два слова, а потом они умчались. Но прежде чем послать коня, Дантес обернулся. Зачем-то ему стало непременно нужно, чтобы русский вельможа отметил его торжество. Он улыбнулся и подмигнул ему, грубо, открыто, так, что сам несколько удивился собственной дерзости. Но сейчас же сообразил: даже разглядев эту улыбку, полную презрения, старик сделает вид — ничего не произошло.

вернуться

149

Александрине хорошо: у неё Аркадий Россетпривязанность, так это называется. — Россет Аркадий Осипович (1812—1881) — брат А. О. Смирновой (Россет), прапорщик лейб-гвардии конной артиллерии, сослуживец братьев Карамзиных. Впоследствии генерал-майор, сенатор.

вернуться

150

Впрочем, Софья Карамзина была старше её... — Карамзина Софья Николаевна (1802—1856) — старшая дочь Н. М. Карамзина от первого брака, фрейлина. С Пушкиным была знакома ещё до его южной ссылки. Отношения между ними были дружеские. Однако в последние месяцы его жизни, глубоко не понимая происходящего, больше сочувствовала Дантесу, Смерть Пушкина заставила её переоценить события.

вернуться

151

...чуть не прозевала появление Дантеса. — Дантес Геккерн Жорж-Карл (1812—1895) — барон. Убийца Пушкина. Приёмный сын Геккерна (см. коммент. № 159). Приехал в Россию в 1833 г. Был корнетом, потом поручиком кавалергардского полка. Был принят при дворе, очень быстро вошёл в высшее петербургское общество. Со второй половины 1835 г. открыто ухаживал за женой Пушкина, что скоро стало предметом сплетен. Отношения Пушкина и Дантеса обострились. В 1836 г. между ними чуть было не произошла дуэль, однако тогда её удалось предотвратить. Одной из причин их внешнего примирения была предстоящая женитьба Дантеса на сестре Н. Н. Пушкиной Екатерине, что, впрочем, носило вынужденный характер. Однако ухаживания Дантеса за Натальей Николаевной не прекращались, и 27 января 1837 г. состоялась роковая дуэль. Дантес был судим, разжалован в солдаты и выслан из России 19 марта того же года. Он уехал во Францию, где был заметный политическим деятелем, сенатором; в период империи занимал правые позиции.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: